«…Некоторых черт в поэте никогда не бывает, — говорил Бальмонт. — Так, поэт изменчив, он изменчивей морской волны, но никогда поэт не был изменником. Измена, изменничество, низость, предательство несовместимы с достоинством поэта, и я не знаю в истории ни одного поэта, который бы предал свою родину».
В 1920 году Бальмонт через А. В. Луначарского получает командировку на год в Париж. Но, не сдержав своего слова Луначарскому, он остается в эмиграции в Париже вместе с Еленой и дочерью Миррой.
Бальмонт начинает высказывать взгляды, враждебные советской власти. Но, несмотря на то что он, может быть, более других был приспособлен к жизни за границей, провел там много времени и имел колоссальные знакомства, ему также, как говорил Куприн, «не хватало крепкой душевной основы, — а все-таки там дом — захочу и поеду».
Вот отрывок из его стихотворения:
Я в старой, я в седой, в глухой Бретани,
Меж рыбаков, что скудны, как и я.
Но им дается рыбка в океане,
Лишь горечь брызг — морская часть моя.
Отъединен пространствами чужими
Ото всего, что дорого мечте,
Я провожу все дни, как — в сером дыме.
Один. Один. В бесчасье. На черте.
Мелькают паруса в далеком море,
Их много, желтых, красных, голубых,
Здесь краска с краской в вечном разговоре,
Я в слитье красок, темных и слепых.
Мой траур не на месяцы означен,
Он будет длиться много странных лет.
Последний пламень будет мной растрачен,
И вовсе буду пеплом я одет.
Много писем писал Бальмонт из-за границы своей жене Е. А. Андреевой, единственной женщине, которую он любил всю жизнь. Любовь к родине и к ней, тоска по ним как бы сливаются воедино.
Об этом свидетельствуют его письма к Екатерине Алексеевне; не могу не привести несколько отрывков из них.
«1920 г. 26 декабря, Париж.
Бледное утро.
Милая, мне хотелось бы написать тебе что-нибудь радостное и толковое, но, каюсь, не могу. Внешне жизнь идет ровно и на вид хорошо. От лекций, книг, и газетных статей, и стихов в газетах притекают монеты, но их едва хватает на текущие расходы. Полгода вертелся и вывернулся. Хочу думать, что не провалюсь и в следующие полгода. Но все это скучно и утомительно…
Я знал, уезжая, что я еду на душевную пытку. Так оно и продлится. Что ж, из сердечной росы вырастают большие мысли и завладевающие напевы. Я пишу. Мои строки находят отзвук и будут жить. Меня больше это не радует никак.
Я хочу России. Я хочу, чтобы в России была преображающая заря. Только этого хочу. Ничего иного…
…………………………………………
Милая, любимая Катя, через все страны кричу: „Люблю тебя!“
Твой Рыжан».
«1922 г. 5 февраля
Милая, родная моя Катя, мне так странно тебе писать, точно я пишу на Луну. Такой недостижимой мне кажется сейчас Москва.
А между тем все мысли идут туда, все чувства туда стремятся, и я почти никогда не перестаю жалеть, что я уехал. Я живу призрачно, и нельзя здесь жить иначе, потому что, оторвавшись от родного, я ни к чему не прижился здесь. Я, правда, как и в Москве это было, весь в своих мыслях, в своей работе, в стихах, в грезе. Но то, что меня читают беженцы, мне в конце концов все равно, воистину безразлично, за самыми малыми исключениями. Если бы мои писания доходили в Россию, это было бы совершенно другое. Но вряд ли туда что-нибудь достигает.
…………………………………………
Любовь моя! Катя моя! Как мне хотелось бы увидеть тебя, обнять тебя, поцеловать, прижаться и слушать, как бьется твое сердце, это удивительное сердце, лучше которого нет другого на Земле. Это сердце, по прихоти своей, полюбило меня. Я знаю, что не стою этой любви, я, всегда бегущий и убегающий, как тень на воде от летучего облака. Ах, моя новая книга стихов называется „Пронзенное облако!“ …Милая, милая моя, я всегда тебя любил с первой минуты…»
«1922 г. — 19 июня.
Моя милая Катя, чувства могут передаваться на расстоянии от сердца к сердцу без какого-либо внешнего способа, — а мы оба знаем, что при известной степени напряжения они наверно передаются, — ты должна чувствовать, ты не можешь не знать, что я все время о тебе думаю, помню тебя, не забываю никогда, с болью и радостью ощущаю неизменно, что такой милой и любимой, как ты, нет и не может быть другой на свете…»
«1922 г. 14 августа.
Пески и сосны… Помнишь, как нам было хорошо когда-то с тобой в Биаррице?
Столько любви, и молодости, и счастья было в нас, и как пело сердце, в прозрачном любующемся сознании — непрерывающаяся пряжа все новых и новых мыслей и образов. Там я написал много страниц, которые навсегда останутся певучим знаком моей души, твоей души, нашей любви. Там я был только с тобой, никогда ни с кем другим, это наш Океан, наше Солнце, наш, только наш, могучий вал, хоть мы стояли с тобой высоко над водой! Моя милая, я объехал чуть не всю Землю и видел все океаны, но такого Океана, которому именно там я пропел свою песню — „Океан мой древний прародитель“, — такого высокого плещущего Океана, который жил и манил всеми празднествами сил — перед нашими глазами и в двух наших сердцах, я не видел уже нигде и никогда».
Из письма от 12 марта 1923 года: «В Москву мне хочется всегда, а днями так это бывает, что я лежу угрюмый целый день, молча курю, думаю о России, о великой радости слышать везде Русский язык, о том, что я Русский, а все-таки не гражданин вселенной, и уж меньше всего гражданин старенькой, скучненькой, серенькой Европы…»
«1924 г. 15 сентября.
Шатэлейн.
Золотое утро.
О, поэты, сколь они непоследовательны! Я был последователен, когда тебе и мне светили наши зори, первые зори, и вторые, и третьи. Но тогда я последовательностью в своих неукрощаемых причудах и беспутствах столько раз тебя ранил, что, падая сейчас перед тобой на колени, говорю: Бессмертная моя любовь, моя Катя, моя радость, мое счастье, моя Беатриче, нужно было быть тобою, чтобы не бросить меня, не разлюбить, или не сойти с ума, или не умереть.
Благословляю Судьбу, что злой Хаос не захлестнул меня, ни тебя, и в бушевавшем Хаосе ты была прекраснее и совершеннее, чем сама о том можешь знать. Благодарю Судьбу, что она послала тебя как свет неугасимый в мою спутанную жизнь. Пройдя свой горючий путь и значительно возобладав над собою, я теперь боюсь ранить чужую душу, какая бы она ни была, какой бы тяжестью или помехой она ни вставала. Но мне жаль, что я не могу показать этого внимания воочию тебе, тебе, моей тебе. И мне жаль той свободной бессовестности, или внесовестливости, которая, рядом со старой совестью, и с добросовестностью, и с любовью лучезарной, жила в моем сердце, когда мне и тебе светили наши зори».
И наконец, отрывок одного из более поздних писем, — чувства поэта не изменились:
«1933 г. 13 января
Моя милая Катя, родная и вечно-любимая, всегда-всегда ты со мной, в яви и во сне. Нет почти ни одной ночи, когда бы ты не снилась мне, с ярко-сияющими черными глазами, полными живой улыбчивости. И всегда бывает так, что я во сне впадаю в кажущиеся мне безысходными затруднения, — неотмыкающиеся двери, крутые лестницы, путаные переходы, — и в минуты, когда гибель уже настала, ты, весело смеясь, протягиваешь свою милую красивую руку и спасаешь меня».