— Я стану матерью, я продолжу династию...
— Наш самый младший брат жив...
— Значит, и он продолжит династию. Ведь кипрская ветвь... — Маргарита хотела сказать, что кипрская ветвь Птолемеев пресеклась, потому что их дядя умер бездетным, но вдруг спохватилась и поняла, что разговор с Арсиноей пошёл не так и не о том, о чём бы надо говорить... А, собственно, о чём надо говорить? Какой оборот должен принять их разговор? Они должны сейчас говорить друг с дружкой печально, чувствительно, даже и нежно? Это естественно, таким должен быть сейчас их разговор... Это естественно; в этом нет, не будет притворства!.. — Кама, тебе это не интересно? То, что у меня будет ребёнок, тебе не интересно? Тебе это не удивительно? То, что твоя сестрёнка, с которой играли вместе, сделается матерью...
— Я рада за тебя, я вижу, что и ты рада. Но ведь ты знаешь меня. Я не могу сказать, что мне это очень интересно.
— Ты считаешь меня предательницей Египта?
— Мы в разных лагерях.
— Были. Но теперь, когда война кончена...
— И теперь. Я побеждена, ты остаёшься с победителем.
— Я понимаю тебя. Ты сейчас хочешь выстроить некую конструкцию, не новую, старую конструкцию, какую и до тебя тысячу раз выстраивали! Мы сёстры, мы сидим друг против друга, смотримся друг в друга...
— Друг против друга...
— Старая конструкция, старая расстановка сил! Ты хочешь представить дело так, будто вы, ты и Таял, боролись за свободу Египта, а я — римский прихвостень, предательница! В сущности, мне всё равно. Я могу отмахнуться от этого старинного построения, как от назойливой мухи; я могу махнуть рукой и воскликнуть: «И пусть!» и сжать губы горделиво... Но ведь ты мне не чужая и потому я хочу понять!.. О какой свободе идёт речь? Великий Александр захватил Египет, наш пращур Лаг захватил власть над Египтом... Всё это возможно и даже и нужно трактовать как лишение египтян свободы! А вот что вышло: Александрия, прекрасный город, Мусейон, Библиотека... Я подниму всё! Всё будет продолжаться... И не всё ли равно египтянам — фараоны, Лагиды, римляне... О какой свободе в конце концов идёт речь? О свободе просто-напросто жить? Но разве Цезарь хочет лишить египтян этой свободы? Я тебе скажу, о чём идёт речь! О том, чтобы правила ты! И только об этом идёт речь! О тебе! Ты всю жизнь раздражена, всю жизнь чувствуешь себя униженной, обиженной. Что ты хочешь сделать для Александрии, для Египта, чего бы не сделала я? О каких преобразованиях ты мечтаешь? У меня тоже есть планы. Рим ширится? Хорошо! Египет не будет противником Рима, Египет тоже будет шириться, подчиняя себе земли Африки и Азии. И сейчас не имеет смысла ссориться с Римом. Ты думаешь, меня никто не унижал? Думаешь, я всегда свободна, счастлива, весела?!.. Оставь гордыню! Будь снова моей сестрой. Будем поддерживать друг дружку. Я скажу Цезарю, что мы помирились... — Арсиноя внимательно слушала... — Скажи мне, как сестре, как женщине, ты... переступила порог с Иантисом?..
— Нет. Меж нами не было той самой, как ты её называешь, конечной близости. Я поняла, что ты веришь Цезарю. Конечно это несравнимые личности, но и я верила Ганимеду и считала его умным человеком.
— Он и не был глуп!
— Это опасно — верить, доверяться. Я всего лишь верила Ганимеду, а ты ведь лежишь на одной постели с Цезарем...
— Ганимеду нужна была власть над Египтом!
— У него были свои планы преобразований. Кстати, очень похожие на твои...
— Но скажи мне, ты согласна? Я могу просить Цезаря, чтобы он оставил тебя со мной?
— Да, проси. Я не хочу в Рим. Мне страшно. Меня проведут в триумфальном шествии, а потом задушат в тёмной вонючей римской тюрьме!
— Этого не будет, Кама! Этого не будет! Успокойся! — Маргарита поднялась, быстро подошла к сестре, обняла сидящую. Обнимать было неловко. Арсиноя тоже поднялась. Они стояли, обнявшись, смеялись нервно... — Кама, я уже не могу писать стихи. А ты?
Они уже вновь сидели — каждая в своём кресле.
— Мар, ты тоже в зелёном платье...
— Мы выбираем одинаковые платья...
— Вот послушай стихотворение...
Всего два-три штриха, клочок бумаги,
и всё же такое разительное сходство!
Набросок, сделанный на корабле
волшебным полднем
в просторной сини моря Средиземного.
Как он похож. И всё-таки я помню,
он был ещё красивее. Глаза
горели чувственным, почти безумным блеском.
Ещё, ещё красивее — таким
он кажется мне именно сейчас,
когда душа зовёт его из прошлого.
Из Прошлого. Когда всё это было? –
эскиз, корабль и полдень...[49]
Маргарита подумала, что сделавшись женщиной, истинной женщиной, она, в сущности, потеряла то, чего никогда и не имела, ту самую невротическую страстность девственности, вечной, до смерти, девственности, девственности, никогда не переходящей и не желающей переходить в стадию зрелости женской и опытности, ту самую страстность девственности, страсть, подобную той, какую питает Кама к Иантису Антониу. О его казни они не говорили, потому что для страсти Арсинои он не умирал...
* * *
Между прочим, стихотворение Арсинои написано Константиносом Кавафисом, последним певцом Александрии, той Александрии, заложенной ещё великим Александром...
* * *
Маргарита говорила с Цезарем. Она пригласила его провести ночь у неё в спальне. Он посмотрел на неё. Она поняла, что он догадывается. Конечно, и он понимал, что ей от него нужно нечто. И вовсе и не нечто, а свобода Арсинои! Он понимал. Но он только посмотрел и был рассеянным, или сделал вид, будто он очень занят и потому одержим этой самой рассеянностью...
— Ты хочешь поласкаться, девочка? Да я и сам хочу! — сказал он как-то так простецки. И обещал прийти. Но он не мог не понимать, потому что она впервые сама звала его. И потому что он давно уже не был у неё, давно с ней, как он это называл, не ласкался...
Столик был изящно сервирован, подушки её любимого зелёного цвета брошены на ковёр с небрежностью. Лампы сияли млечно. Она тщательно подкрасила лицо и причёску украсила розоволепестковой розой, сделанной искусно из коралла... Он спросил её о её здоровье. Она впервые подосадовала на свою беременность. Она вовсе не хотела являться ему в образе женщины, немощной вследствие беременности. Она ответила ему тоном слегка шутливым, что он может не опасаться за её здоровье. Она сейчас чувствовала себя уверенной, красивой, и её голос звучал мелодически... Она не говорила с ним о политике. Он сказал, сам, первый, что с удовольствием беседовал с Аполлодором Сицилийцем...
— ...Следует восстановить деятельность Мусейона, Аполлодор уже занимается Библиотекой. В городе кипит работа...
Он говорил так, будто он был хозяином этого города, её города, её приморского, такого жаркого летом, и такого сырого и продуваемого холодными ветрами зимой, её шумливого, разноязыкого, плещущего площадными остротами города... Но она не спорила, не возражала. Улыбалась. Спросила его о поэтах Рима...
— Когда приедешь с официальным визитом, я представлю тебе Катулла. Немножечко разбойник; в нравственном смысле, конечно, однако поэт великолепный...
И ненавижу её и люблю. Это чувство двойное!
Боги, зачем я люблю! — и ненавижу зачем!..[50]
Он декламировал несколько нарочито. Ночью она совершила подлинное нападение на него, окружила его чудесами ласковости, бросила в его тело стареющее смелые волны своей молодой женственности... Итог явился для него прекрасный. Случилось то, что давно уже с ним не случалось. Он овладел ею, ощущая свой фалл упругим, входящим победно, мощно в потайность женских недр... Он целовал её в губы, потрясённый, счастливый, тихий, не имеющий слов для выражения счастья... Она должна была признаться себе, что удовольствие, испытанное ею с ним, всё же меньше, нежели то, что испытала она с чернокожим рабом... «Мужчина или женщина могут быть наделены от природы прекрасным утончённым и гибким интеллектом, — думала она, — только ум, интеллект человеческого тела, он совсем другой, непонятным образом заставляющий дарить и получать наслаждение...» Она поддавалась его поцелуям легчайшими нюансами жизни своего тела, мелодией его запахов душистых, его упругостей и шелковистостей... Она торжествовала молча. Она подчинила его себе!.. Он смотрел на неё восторженными такими глазами, но произнёс, уже улыбнувшись насмешливо, пошловатое: