На постоялом дворе они сняли просторную комнату, отнесли туда все вещи с нарт. Буряты, ошеломленные своим богатством, были в полном шоке. Бронислав заказал для них безалкогольный обед, а сам пошел к Васильевым.
В уютной, теплой атмосфере их дома он расслабился, отдыхал душой. Настя пополнела, превратилась в дородную женщину и снова ждала ребенка. Горностая она приняла с восторгом, примеряла, прикидывала, какую сделает себе шапочку. Привела показать гостю своего первенца, Борю, живого, смышленого мальчишку.
После ужина Васильев рассказал Брониславу о своих кооперативных делах. Строительством магазина и производством сыра «Уда» он привлек к себе внимание, кооператоры из Нижнеудинска хлопочут о его переводе туда, потому что там создается сыроварня...
— Значит, ты отсюда уедешь, Ваня?
— Думаю, что да.
— Ну что ж, успеха тебе и сыру «Уда»... Желаю вам завоевать Нидерланды!
Настя, внимательно следившая за ним, неожиданно спросила:
— Бронислав, что с вами?
— А почему вы спрашиваете?
— Вы какой-то взвинченный, рассеянный... Уж не влюбились ли?
Бронислав ответил не сразу.
— Я люблю,— сказал он наконец серьезно.— Люблю Веру Извольскую. Она не согласилась стать моей женой и, вероятно, никогда не согласится. Я знаю об этом, и все же не чувствую себя несчастным, пока она не отказывает мне в своей дружбе. Странное чувство — такая любовь...
В глазах Насти он увидел сочувствие — бедный Бронислав... Васильев же казался скорее встревоженным — черт возьми, дело серьезное...
На постоялом дворе, пробравшись сквозь пьяную толпу внизу, он поднялся к себе наверх и обнаружил обоих бурят с зелеными берданками в руках, готовых защищать громоздящиеся на полу мешки и узлы. Они не могли спать, караулили свое богатство, а Брыська во дворе охранял оленей. Бронислав их успокоил, заверив, что никто не посмеет врываться в комнату к трем вооруженным мужчинам, и для полной надежности запер дверь на ключ.
Назавтра шел снег, они ехали среди легкой метели и к вечеру прибыли на подворье Веры Львовны. Распрягли оленей, нарты оставили под крышей и вошли, отряхиваясь от снега, на кухню — каждый с головкой сыра «Уда» в руках.
— Мы вам привезли гостинец из Удинского... Отведайте.
Она попробовала кусочек.
— Действительно, великолепный сыр, я такой ела только в Швейцарии... Но три головки? Куда мне столько? Я все равно на будущей неделе еду на почту, зайду в кооператив и куплю, сколько мне нужно, а вы это увезите с собой.
За ужином было так, как и в тот раз. Вера Львовна с Брониславом беседовали, буряты молчали. Они все время нервничали, что сделают что-нибудь не так или не найдут нужного русского слова, отвечая на вопрос... Поэтому они не поднимали глаз от своих тарелок и отвечали односложно, «да» или «нет»... Поев, встали из-за стола и отправились спать, кдк послушные дети. Дуня убрала со стола, и тоже легла в комнате Веры Львовны. Они снова остались одни.
— Как вы себя чувствуете? — спросила Вера Львовна.
— Как человек, совершивший благодеяние. Я и не знал, что это такое удовольствие. Тринадцать человек бурят, стариков, взрослых и детей, ютящихся в одной юрте неподалеку от моего дома, я обеспечил оружием и продовольствием на всю зиму. И одного беглого каторжника, которого приютил, одел с головы до ног.
— Вы вчера ни о каком каторжнике не говорили.
— Не все можно каждому рассказать. Но вам расскажу.
Выслушав историю Павла, она спросила:
— А за что он попал на каторгу?
— Не знаю. Но верю, что не за настоящее преступление. Он мог убить, но только в состоянии аффекта.
С минуту они помолчали.
— Вы ведь знакомы с женой Гоздавы, возможно, даже дружите с ней? — спросил Бронислав.
— Да, а в чем дело?
— У меня к вам просьба. Вы не могли бы время от времени поддержать ее деньгами? Под тем предлогом, скажем, что она у вас работает? Я думаю, тридцать рублей в месяц их устроит.
Он достал бумажник и положил на стол.
— Ведь Гоздава вас оскорбил.
— Откуда вы знаете?
— Вся деревня об этом говорила.
— Это не имеет значения. Важно, что они нуждаются в помощи.
— Вы опоздали со своей просьбой. Я уже ей помогаю именно таким образом. Все думают, что она работает у меня, а она приходит поговорить, отдохнуть, отвести душу. Трудный человек этот Гоздава. У нее уже сил не хватает без конца стирать, готовить, одевать его и терпеть все его вспышки. Туберкулезный процесс в здешнем сухом климате вроде бы у него остановился, но зато неврастения усилилась. Мелочно честный, принципиальный до мозга костей, он живет только идеей восстановления независимости Польши, преклоняется перед своим вождем Пилсудским, как перед богом, все, кто не разделяет его воззрений,— приспособленцы и изменники. Его нетерпимость мучительна, подозрительность — оскорбительна... Я ему высказала все про вас!
— Что все?
— У вас на совести тяжкий грех, сказала я ему, вы оскорбили кристальной души человека, который из чувства солидарности спас другую социалистку, не из своей партии — вез ее ночами, один раз его чуть не съели волки, другой раз он попал к бандитам и спасся чудом, довез ту женщину до железной дороги, дал возможность бежать за границу, а сам схватил при этом воспаление легких.
— Откуда вам все это известно?
— Евка рассказала.
Раз они так откровенничали, то что еще ей рассказывала Евка?.. Он весь похолодел при мысли о бане...
А красивый бумажник продолжал лежать на столе, сверкая золотой монограммой.
— У вас хороший вкус. Я люблю красивые вещи.
— Вкус не у меня, а у Зотова. Он подарил мне этот бумажник в благодарность за один меткий выстрел и, может, за одну хорошую идею.
Он рассказал о том, что произошло в Синице и в «Самородке» при обсуждении проекта заповедника.
— Красивый,— сказала она, возвращая бумажник.— Спрячьте, о Гоздаве же не беспокойтесь. Пани Элиза привыкла ко мне... А что касается денег, то я даже упросила отца присылать мне не двести рублей в месяц, а только сто... А какие у вас планы?
— Да все останется, как было. Будем вместе жить, охотиться, помогать друг другу и так коротать будни и праздники, бурятский Цам, православное Рождество...
— А польское?
— Ну что за праздник в одиночестве? О польских праздниках стараюсь не думать, не вспоминать.
— Уже сколько лет?
— Семь... Да, последний сочельник я провел дома в тысяча девятьсот пятом году.
Вера Львовна задумалась.
— У нас Рождество в разное время... Разница между юлианским и грегорианским календарями.
— Да, тринадцать дней.
— Значит, вот что. Я вас приглашаю на польский сочельник. Будет все, как в Варшаве. Не забудьте. Жду вас к праздничному столу!
На следующий день по возвращении в комнату к Брониславу постучался Павел, растрогавшийся накануне так, что полученное снаряжение — одежда, обувь, оружие и даже бритва у него буквально валились из рук.
— Вы ничего обо мне не знаете, я должен рассказать вам.
— Ты ничего не должен, Павел, совсем не должен. Я и без этого тебе доверяю.
— Но я хочу снять с себя эту тяжесть.
— Тогда другое дело. Говори.
И Павел рассказал ему свою историю. Он родом из Самарской губернии. Родился в большом селе Новодевичьем на правом берегу Волги. Вырос в зажиточной крестьянской семье, кончил сельскую школу, у него еще три брата и две сестры. В двадцать один год попал в солдаты, определили его в нестроевую команду, где он и обучился плотничьему и столярному делу. Затем его направили в унтер-офицерское училище, которое он закончил в звании младшего унтера. На русско-японской войне он хорошо себя показал, наводя переправы на манчжурских реках, капитан обещал через три года, когда уйдет в отставку старый фельдфебель, назначить его на это место. Но опьяненный весной 1905 года он отказался остаться на сверхсрочной, захотелось свободы, вернулся в деревню, поставил избу и стал хозяйничать на своем наделе, а зимой уезжал столярничать в Самару. Там он познакомился с Аксиньей, горничной в господском доме, женился и продолжал жить по-прежнему — весной п летом в деревне, осенью и зимой в Самаре. Однажды весной, возвращаясь в деревню, он заехал по дороге к куму, и тот ему рассказал, что его жена спуталась с сыном сельского лавочника. Обезумев от ярости, он убил любовника, когда тот пытался выскочить в окно, а па жену, покорно подставившую голову под топор, только замахнулся и крикнул: «Зови свидетелей, пусть меня вяжут!» Его связали, судили и приговорили к пятнадцати годам каторги с последующим поселением в Сибири. Павел выдержал два года в Иркутском централе, а на третий, летом, спрятался в телеге с мусором, и его вечером вывезли на загородную свалку. Он шел по тайге на север, чтобы выйти к острову в излучине Ангары и там спрятаться у староверов, как ему обещал их старец, иркутский каторжник. Шел два месяца, обходя стороной села и деревни, воруя, где было можно, что-нибудь из еды. Выбился из сил, отощал, его донимали гнус и вши, потом вдруг вышел к сторожке на Мысе и понял, что там недавно ночевали. В полуобморочном состоянии он побрел по тропе, хватаясь за зарубки на деревьях, как слепой за забор — здесь проходил человек, живой человек в этом страшном лесном безлюдье, увидеть бы его разок,— а там и помереть можно... Так он дотащился до сопки, увидел дом, людей, работающих на крыше. Подумал: «Покрывают гонтом, мирные люди» — и потерял сознание...