— Батюшка Сергий, скажи нам что-нибудь? — осмелился обратиться Дрюцькой, до того всё молчавший.
— Что сказать? Любите друг друга. Только любовь имейте между собою. Пока любите, живы будете и крепки. — Преподобный потупился, вытирая испачканные в грязи лапти о дернину.
— А что есть любовь? — второй раз спросил сумрачный Дрюцькой.
— Это чувство счастья, которое вызывает у меня человек своим присутствием, поступками и словами, — вдруг сказал великий князь.
— И боли? — пытливо поглядел на него Симон.
— И боли тоже.
— Кротость — матерь любви, — сказал преподобный. — Так учил Иоанн Лествичник. Бог — сама любовь, которая долго терпит и всё покрывает. Подумайте каждый о себе, сколько же Он нам прощает, как милосердствует, как надежду подаёт!
Митя не слушал, он сидел на краю сруба и, запрокинув голову, булькал водою в горлышке, потом звучно глотнул её. Капли стекали с подбородка. Митя взглянул улыбчиво и лукаво на Сергия:
— А откуда у тебя взялась вода живая?
— От земли, — сказал отец.
— Велением Господа, — одновременно сказал Сергий.
Митя опять глянул в тёмное зеркало, увидел там небо и облака, хотел черпнуть пригоршней, но не посмел нарушить спокойствия водяной глади, лишь переспросил:
— Велением?
— Его милостью и любовью к нам. — Худое лицо Сергия появилось рядом с Митиным и так и осталось навсегда в его памяти.
6
Иван чувствовал, что с ним творится небывалое: он забыл себя, забыл, что он великий князь и неверный муж, что ему почести подобают, что есть Орда и княжеские неуряды, что есть на свете грехи, горе, коварство, — остались лишь жалость ко всем и участие без страстей. Неужели это... и в мыслях молвить боязно... неужели дыхание Господа коснулось его, и он испытал наконец ласку и защиту? Даже обязанности представлялись теперь по-другому: не по роду и положению, а по велению закона братства, ведь все мы братья перед Богом, все дети Его. Мы ничего не принесли в мир, рождаясь, ничего не можем вынести, уходя. Жизнь безмятежна лишь в благочестии и чистоте. Мысли Ивана были спокойны, как тихое веяние воздуха, ясность снизошла на него, как будто прошлое и в самом деле миновало и всё обновилось. Кто отвергает обличения, отвергает и спасение своё. Он готов был принять обличения Сергия со скорбью, чтобы получить от него же и прощение. Но разве Сергий обличал? Нимало. Он только незаметно успокоил, и всё уравновесилось, тяжесть пропала. Монаху заповедано не быт?» судьёю чужих падений. Он и не судил. Тогда что же? Учил? Да ничему он и не учил. Он только отнёсся; с любовью, и этого оказалось довольно. Но оставалась в старце какая-то тайна и непостижимость при всей простоте и доступности для каждого. Это горнее, догадывался Иван. В церквах возглашают: горе имеем сердца! Но мало чьи сердца откликаются. Верно сказал купец, озабоченный, как бы поливу скорее продать: сподобился я здесь» видеть небесного человека и земного ангела, один у нас такой отец Сергий, но его хватит для всей Руси. Вот тебе и Овца! А глаголет преизрядно.
Кутаясь в плащи от вечерней прохлады, Иван с сыном ждали на паперти начала монашеского правила. Вечеру были ещё долги и светлы. Только дневную прозрачность, сгустили молочные сумерки, над лесом взошла бледно-розовая луна, и всё затихло, притаилось. Лишь слышались, короткие тупые звуки деревянного била, в которое ударял билогласитель, трижды обходя вокруг церкви. От луны тускло светился, мерцал розовым бедный крест на куполе Троицы.
— Сказывают, когда Сергий причащает, в потире иной раз огнь невещественный пылает. Так языками и вымсь тывает. — Восхищенный сидел на паперти, повесив голову, тоже ждал. Устал он сегодня, но хотелось очень исполнить тысячное иноческое правило[43], хотя знал, что по своей воле, без благословения, никакое правило править не дозволяется.
Задумчиво глядя на большую луну, Иван Михайлович сообщил Мите:
— А на Петровки русалки выходят из воды, когда месяц загорится, и пляшут на игравицах.
— А где у них игравицы? На берегу?
-— Там трава зеленее и гуще растёт. Везде трава и трава, а там — бархатом плотным стелется. По воде же, когда они пляшут, огоньки синие носятся туды-сюды.
— Вот ты боярин и христианин, а речёшь княжичу мерзкие язычества, — укорил Восхищенный. — Тогда нечего и по монастырям ездить.
— Ты сам в притворстве и речёшь блядно, — обиделся Иван Михайлович. — Думаешь, всех обхитрил и никто ничего не видит? В гордыне тайной состоишь, необуздан, аки жеребец нехолощёный. Хочешь посередь всех блистать, аки бисер в кале, и мечешься меж смирением и превозношением.
— Я в чистоте сердца и ума состою, но не в гордыне, — важно ответил Восхищенный. — А достигаю того созерцанием и молитвою в созерцании, что тебе недоступно по неизбранности твоей.
— Ты, можа, воопче ангел? — пустил насмешку ухабничий.
— Ангелы не имеют чувственного гласа, но умом приносят Богу непрестанное славословие, — осадил его Восхищенный.
— Да разве тебя переговоришь? — махнул рукой Иван Михайлович.
— Вернёшься, станешь путным, боярином, будешь пушными угодьями управлять, звероловством, — сказал Дрюцькому Иван Иванович.
— Будь по-твоему, великий князь, — обрадованно поклонился ухабничий.
— Бобрами и лисицами станешь управлять? — вмешался Митя.
— Тако же зайцами и волками, княжич!
— А не дай Бог случись что со мною, митрополит Алексий соправителем будет при сыне моём в пору его малолетства, — продолжил великий князь.
— Да ты что! — раздражённо удивился Иван Михайлович. — Не было николи этакого! Чтоб предстоятель был ещё и управителем государства!
— А теперь будет.
— Обычай прадедов переиначить хочешь? Бояре тебе не позволят. Возропщут!
— Замолчь, змей старый! Тебе ли замыслы мои судить? — разгневался князь.
— А почему не Сергий, батюшка? — робко вставил Митя, которому хотелось Сергия в соправители.
— Потому что он не митрополит и даже преемником у владыки Алексия быть наотрез отказался.
— Али преосвященный хотел? — даже привскочил Восхищенный, предвкушая, как разнесёт по монастырям сию новость.
— А Сергий сказал: смолоду я злата бегал, теперь потщусь ли о нём?
— Да, величайшая простота и скудота жизни! — одобрил Восхищенный, стараясь запомнить в точности ответ преподобного митрополиту.
Чёрными бесшумными тенями сходились монахи на правило, каждый положив три земных поклона на паперти. Последовав за ними в полутёмный притвор, Митя оглянулся: ранняя луна наливалась багровым огнём.
Игумен стоял перед царскими вратами, которые, как сказывали, сам и украшал деревянной резьбою. Он начал с земным поклоном:
— Боже, очисти мя грешного и помилуй мя!
Все поверглись вслед за ним на пол.
— Создавый мя, Господи, помилуй мя!
Опять упали ниц.
— Без числа согреших, Господи, прости мя!
Митя услышал голос отца и Ивана Михайловича, увидел краем глаза, как они повалились вместе с монахами. Очисти, помилуй, прости! — столько силы было в общем шёпоте, что мурашливая дрожь охватила тело и душа сотряслася. Так скорбно, так жарко взывали, что показалось, будто произошло нечто в храме, будто раздалась невидимая завеса в дымном воздухе и страдающий Христос преклонил слух Свой. Надтреснутый голос Сергия уносился в вышину под купол и замирал там, потом — стук колен об пол, а в промежутках в тишине лёгкое потрескивание лучин и шипение угольков, падающих со светцов в воду.
Как не похожа была эта суровая простота на то, к чему привык Митя в московских соборах: блеск, игра каменьев, искры на окладах, лучистое сияние множества душистых восковых свечей. Здесь толстые сальные свечи горели только перед иконостасом, лампады теплились тускло, паникадила не было вовсе.