— Ждё-ёт! Заждалась вас рыба-кит. Недавно видал я её.
— А жерлицы, о коих мы с тобой говорили, изготовил? — спросил Иван Иванович.
— Беспременно! Уже коий год лежат на подоловке у меня.
Жерлицами они называли деревянные рогульки, на которых намотана длинная леса из ссученной бечёвки.
— Не порвутся?
— Ни Боже мой! — заверил Хмель. — Дублены в ивовой коре, промаслены и просмолены.
— Не знай, не знай... — сомневался Иван Иванович. — Вот если боярин Семён, сын Андреев, не порвёт, тогда поверю.
Семён Жеребец был здоров в отца своего Андрея Ивановича Кобылу, но и у него не хватило сил порвать гибкую и неподатливую бечёвку.
— А ну как откусит? — выражал шаткое сомнение Иван Иванович. — У неё ведь зубищи-то не как у тебя.
— Не-е, княже... Уда кованая о трёх жалах не прямо за леску вяжется. Поводок из кольчужного железа — не токмо мне, старику, но и ей, бандитке, не по зубам.
Митя с благоговением слушал разговор отца с Хмелем, понимая и веря, что предстоит настоящая, мужская ловитва — это не пескарей тягать на Неглинке.
А молодые бояре как-то несерьёзно относились: переглядывались, ухмылялись в свои жиденькие усы. Но они собирались на другое озеро — Глубокое, где у Хмеля есть тоня. На ней они будут корегодить всяческую мелочь — судаков, головлей, лещей — таким же неводом, какой десять лет назад порвала рыба-кит. На берегу Глубокого будет рыбацкое становище с ухой да ночлегом. Проехать туда можно хоть верхом, хоть на телеге, а вот на Тростенское пробраться непросто. Оно окружено болотами, мшарниками, лядинами. Можно туда пробраться, сделав преогромный крюк, но и то лишь к узкой полоске крепкого берега, а лучше всего проплыть отсюда по узенькой речке Озерне, которая вытекает из Тростенского, а впадает в Рузу, приток Москвы-реки.
Хмель подготовил выдолбленную из целого дерева лодку — бусу. Семён Жеребец укладывал в неё жерлицы и садок с живой рыбой для насадки, едва не перевернулся, еле успел выскочить на берег.
Иван Михайлович заволновался:
— Как же вы, княже, вдвоём с Митей на ней управитесь?
— Дело мне привычное, — заверил Иван Иванович. Он снял шапку, шитую серебром и золотом, с соболиной опушкой, скинул корзно с золотой пряжкой и зипун из голубого шелка с разрезанными рукавами, всё это бросил на руки боярину Даниле. Передумал, взял корзно — княжье отличие — обратно, накинул на плечи.
Мите тоже хотелось освободиться от лишней одежды и остаться в одной холщовой, летней, но Иван Михайлович настоял на том, чтобы он взял с собой долгую утеплённую чугу и отороченную мехом шапку.
Посадили Митю на носу лодки, а отец занял место на корме с упругом в руках, которым упирался в дно речки и легко гнал лодку-бусу против течения. Буса узкодонна, неустойчива и вертлява, но зато легко проходит даже через заросли камыша. Митя не просто сидел — зорко вглядывался вперёд, предупреждал, завидев пень или топляк, раздвигал свисавшие с берегов кусты и траву, чтобы они не помешали отцу отталкиваться упругом.
Озеро Тростенское оказалось преогромным, и стало понятно, почему именно здесь выросла щука-великанша.
На ничем не тревожимой тихой воде среди застывших отражений стрелолиста распластались круглые листы кувшинки.
— Стой! — скомандовал Митя. — Одолень-трава!
Отец понимающе кивнул и изменил ход лодки. Белые кувшинчики на зелёных чашечках лепестков проплывали рядом с бортом лодки, Митя протянул к ним руку.
— Стой! — теперь уж отец кричит. — Не рви! — Нет, я просто погладить.
С малых лет каждый знает, что цветок этот породила мать сыра земля с живой водой, и оттого у кувшинки сила на любую болезнь, на любое несчастье, на любую нечисть. Рвать её — грех большой.
У зарослей осоки и камыша взблеснула над водой стайка сеголеток.
— Во-во-во! Кажись, там как раз и жильё её. А корегодили мы тогда с того берега. Она дыру огромадную в неводе пробила — и сюда!
— Ну и велико озеро, прям море-окиян, — со скрываемой тревогой в голосе сказал Митя, вглядываясь в полоску того берега.
— Я тут каждую отмель и каждую ямину знаю... Всё излазил, когда в уделе жил, — успокоил отец. — Сейчас остановимся, я тычков нарежу. Держись за ветки.
Лодка остановилась у берега, под нависшими кустами ивняка. Отец достал укладной нож и срезал три толстых ветви. А тычками он их назвал потому, что все их воткнул в дно вдоль камыша наклонно к воде. На концы их привязал жерлицы-рогульки.
— Бери в садке краснопёрку и насаживай на уду. За голову бери, чтобы не выскользнула.
Митя достал из плетёнки первую попавшуюся в руки рыбину, которая совсем не билась, будто уверена была, что её сейчас выпустят в воду, смотрела неподвижными, без век, глазами не мигая.
— Ба-а-тя-а-а... Она на меня глядит...
— Глаза золотистые у неё?
— Ага.
— А поверх глаз красные точки?
— Ага.
— И ты думаешь, что это зеницы?.. Нет, это просто у неё радужина такая. Вовсе она на тебя и не глядит.
— Гляди-ит. И как же я её проколю, если она глядит?
— Ну, ладно, давай я сам. — Отец ловко запустил острое жало прямо под спинной малиновый плавник рыбины так, что она даже не дёрнулась, а когда попала в воду, то поплыла как ни в чём не бывало, только чуть кособочилась, словно желала увидеть, что за вервие тянется за ней.
Насаживая следующих двух живцов, отец говорил:
— И чего ты испугался? Гля-ди-ит... Глаза у краснопёрок глупые вовсе, без смысла. Вот у щуки!.. У щуки зенки ровно человечьи, взгляд злой, холодный, я его прям не выдерживал, отворачивался даже.
Митя подавленно молчал.
Когда все три жерлицы повисли над водой, отец загнал лодку в камыши.
— Отсюда мы сразу увидим поклёвку. Как только щука схватит рыбку, леса начнёт сваливаться с рогульки. Мы подскочим и — раз! — подсечём... Ты что молчишь?
— Бать... А может, не надо? Я боюсь, если у неё глаза человечьи.
Отец подумал, успокоил:
— А мы и глядеть в её жёлтые буркалы не станем. Подсунем бечёвку ей под жабры и водком по воде за собой, как бычка на верёвочке, ловко?
— Ага... А зачем она нам, если есть её нельзя?
— Есть-то можно... — Отец был в затруднении. Но недолго. — Щука такая прожорливая тварь! Человеку столько не съесть, сколько она зараз. Хватает зубищами всех подряд, кто только ей в глотку пролезет. Больше тех, кто послабее да подоступнее — заболевших или ещё неподросших рыбок.
— Неподросших — это, стало быть, детёнышей рыбьих?
— Ну да! А мы её вот за это как раз и накажем!
— Тогда пускай.
Лодку загнали в заросшую трестой заводь близ третьего тычка, так что могли видеть все три жерлицы.
Солнце клонилось к закату, и его косые лучи просвечивали воду до дна, усеянного лохмотьями древесной коры, скелетами листьев и веток, покрытыми махровой тиной корягами. У берега среди травы крутилась мелюзга. Юркие уклейки увлечённо и деловито ковырялись в водорослях, шевелили губами, чмокали и словно бы облизывались — знать, что-то вкусное ели. Митя рассматривал их, но и не забывал вскидывать взгляд на зкерлицы. Но они словно заснули, не шелохнутся. На крайнюю рогульку села большая зелёная стрекоза, играла прозрачными крылышками. Но вот дрогнула и подскочила.
— Батя!
— Тихо, Митя. Смотри. — Отец показывал на камыш, стеной стоявший у берега. — Наша сподручница и пособница плывёт.
Краснопёрка, с торчащей на спине трёхжальной удой, отчаянно била хвостом, пыталась подняться на поверхность, но волочить тяжёлую леску с железным поводком было ей не под силу. Она ложилась на бок, словно для того, чтобы посмотреть одним глазом сквозь воду.
— Это она щуку, сын, увидела и от страха обезумела, прямо к нам направилась.
Из камыша высунулась морда щуки, лучи солнца попадали прямо в её жёлто-зелёные глаза. Она подалась вперёд к несчастной краснопёрке, но остановилась в нерешительности, может быть, заметила лодку с рыбаками и раздумывала, стоит ли рисковать. Решила, что не стоит, ушла обратно в камыш, но тут же вернулась, стремительно кинулась на краснопёрку, цопнула её зубастой пастью поперёк и поволокла к себе в камыш, на ходу переворачивая добычу во рту головой внутрь и всё губительнее для себя заглатывая тройную уду.