Но ничто не могло помешать Александру работать. В 1864, продолжая трудиться над «Сан-Феличе», он перерабатывает роман графини Даш «Две королевы» и «Айвенго» Вальтера Скотта через посредничество Виктора Персеваля. В своем предисловии к «Айвенго» Александр объявляет себя единственным переводчиком, что не следует подвергать сомнению, ибо по возвращении из Италии он действительно выучил английский. Сверх того, он инсценирует часть гигантских «Парижских могикан». Во время его пребывания в Неаполе, когда Империя, претендовавшая на «либерализм», произвела кое-какие незначительные реформы, теоретически признала право на забастовки, осуществила губительную экспедицию в Мексику и сохранила неизменной цензуру, «Могикане» были запрещены именно вследствие «аллюзий, сочтенных слишком либеральными». Александр прибег к вмешательству своих дорогих друзей Наполеона-Жозефа и Матильды Бонапарт и написал открытое письмо Наполеону Малому[165], текст высокого художественного уровня, хотя и двусмысленный, поскольку Александр проявляет в нем как свое политическое сознание, так и его отсутствие: «Сир, как в 1830 году, так и сегодня три человека возглавляют французскую литературу.
Эти трое: Виктор Гюго, Ламартин и я.
Виктор Гюго сослан, Ламартин разорен.
Меня нельзя сослать, подобно Гюго: нет ничего ни в моем творчестве, ни в моей жизни или моих словах, что давало бы повод к ссылке.
Но, подобно Ламартину, меня можно разорить, и меня и в самом деле разоряют.
Не могу понять, какой недоброжелатель натравливает на меня цензуру.
Мною написано и опубликовано тысяча двести томов. Не мне оценивать их с точки зрения литературы. Переведенные на все языки, они разошлись так далеко, куда только доходит сила пара. И хотя из всех троих я менее всего достоин, в пяти частях света книги мои снискали мне наибольшую популярность, возможно, именно потому, что один из троих — мыслитель, другой — мечтатель, я же только популяризатор.
Из этих двенадцати сотен томов не найдется ни одного, который не мог бы прочесть самый что ни на есть республиканец, рабочий из предместья Сент-Антуан, или же юная барышня из квартала Сен-Жермен, наиболее целомудренного из наших кварталов.
Так вот, Сир, в глазах цензуры я при этом отъявленный имморалист.
На протяжении двенадцати лет цензура последовательно запрещала:
«Исаака Лакедема», купленного газетой «Constitutionnel» за восемьдесят тысяч франков.
«Нельскую башню», после того как она была сыграна восемь раз, и это veto длится уже семь лет.
«Анжелу» — после трехсот представлений (veto длится шесть лет).
«Молодость Людовика XIV», которая была сыграна лишь за границей и которую собирались играть во Французском театре.
«Молодость Людовика XV», принятую к представлению в том же театре.
Нынче цензура запретила «Парижских могикан», премьера которых должна была состояться в будущую субботу. Возможно, в скором времени она запретит под тем или иным благовидным предлогом «Олимпию Клевскую» и «Бальзамо», над которыми я работаю в данный момент [неважно, что это не совсем так].
Я не прошу уже ни за «Могикан», ни за другие драмы; я только хочу заметить Вашему Величеству, что за шесть лет Реставрации при Карле X, за восемнадцать лет царствования Луи-Филиппа ни одна из моих пьес не была ни запрещена, ни приостановлена [кроме «Антони»], и только Вашему Величеству, Вам одному, скажу, что мне представляется несправедливым наказать более чем на полмиллиона единственного драматурга, в то время как столько людей, не заслуживающих этого имени, пользуется помощью и поддержкой!
В первый и, скорее всего, в последний раз я взываю о них к принцу, которому имел честь пожать руку в Араненберге, в Гаме и в Елисейском дворце и который, увидя меня прилежным новичком на дорогах ссылки и тюрьмы, никогда не видел меня просителем Империи!» В результате ценой незначительных купюр «Могикане» с успехом были сыграны.
В конце 1864 году «неудачливый импрессарио» Мартине организует выставку Делакруа и предлагает Александру прочесть там лекцию о своем великом друге, умершем год назад. Александр по-прежнему верил в гений художника. Но признание не было взаимным. Делакруа, любя Александра как человека, весьма прохладно относился к его творчеству. Конечно, в его «Дневнике»[166] в сентябре 1852 он мог записать, что лишь благодаря Александру преодолевает скуку своего пребывания в Дьеппе: «Сегодня утром вышел противу привычки в половине восьмого. Я принялся за чтение Дюма, который позволил мне скоротать время вне берега моря. <…> Вернувшись, читал моего дорогого «Бальзамо». <…> Без Дюма и его «Бальзамо» я был бы уже на дороге к Парижу». Однако по поводу творчества Дюма в целом он выносит суровый вердикт: «В сравнении с Вероном Дюма представляется великим человеком, и я не сомневаюсь, что таково и есть его мнение на свой счет. Но кто такой Дюма и почти каждый пишущий сегодня рядом с таким чудом, как Вольтер, например? Что такое перед его великой ясностью, блеском и простотой разом эта необузданная болтовня, бесконечная череда фраз и целых томов с россыпью хорошего и отвратительного вперемешку, где все безудержно, неумеренно, вне закона и беспощадно по отношению к здравому смыслу читателя! Стало быть, Дюма вполне зауряден в том, как распорядился он своими способностями, изначально необыкновенными; все они похожи друг на друга… И бедная Аврора [Жорж Санд] не уступает ему в аналогичных же недостатках, сосуществующих с высокими достоинствами. Ни тот, ни другой не трудятся, но не лень тому причиной. Они и не могут трудиться, то есть убирать лишнее, уплотнять, упорядочивать. Нужда писать по столько-то за страницу — вот роковая причина, все еще разрушающая самые мощные таланты. Они зашибают деньгу, умножая количество томов; шедевр нынче невозможен». В том, что касается Санд, я полностью согласен, но «Сан-Феличе» — как раз тот шедевр, который вновь дает неопровержимое подтверждение гениальности Александра. Кстати, все это ему не столь важно, и, поскольку «Дневник» Делакруа начнет выходить лишь в 1893 и Александру пока что неизвестно, что думал о нем великий художник, он произносит свою речь в переполненном зале, и вот как рассказывает об этом Ферри: «Появление на эстраде Дюма во фраке и белом галстуке было встречено громом аплодисментов.
Женщины особенно обращали на себя внимание живостью их энтузиазма.
Лекция представляла собой беседу с большим количеством историй о жизни, картинах и художественных битвах Делакруа, беседу, выдержанную в тоне остроумного добродушия, столь свойственном Дюма и помогающем ему немедленно найти общий язык с аудиторией!
При выходе из зала тысячи дружеских рук искали пожатия его руки». Даже если он и вышел из моды в салонах, число его читателей не переставало возрастать в народной среде. Свидетельство тому — успех этой первой лекции, как и многих последовавших вслед за ней в провинции и за границей.
Закончив «Сан-Феличе» в начале 1865, Александр никак не мог решиться расстаться с одной из главных своих героинь — Эммой Лионна. Чарующая женщина, начавшая с ничего, потом куртизанка, леди, жена посла Гамильтона, любовница королевы Неаполя, возлюбленная Нельсона, от которого она родила дочь, и окончившая свою жизнь тем же, чем она ее и начала, то есть нищетой. Все это дало толчок к написанию «Воспоминаний фаворитки», еще одной прекрасной книги. К сожалению, никак невозможно подобным же образом охарактеризовать несостоятельных «Парижан и провинциалов», которых Александр сочинил совместно с Шервилем, закончив на этом свое с ним сотрудничество. В шестьдесят три года он сохранял как будто прежнюю физическую силу и прежнюю работоспособность. И, однако, впервые столь совершенный механизм его интеллектуального функционирования начинает давать сбои. Жюль Нориак как раз в это время начинает выпускать ежедневную газету «Les Nouvelles», и «неожиданный успех» заставляет администрацию газеты не постоять «перед любыми расходами»[167]. Надо сказать, что «до сих пор пятисантимные газеты жили печатанием неизданных произведений второстепенных авторов». Ну так вот, на сей раз обещан неизвестный роман Александра — «Граф де Море»[168], особенно заманчивый еще и потому, что действие его разворачивается в период после «Трех мушкетеров» и до начала «Двадцати лет спустя». Роман начинает печататься, все увлечены. И вдруг что-то разлаживается. Как пишет Ферри, «текст его представлял собой лишь длинные пассажи из мемуаров Понти, Делапорта и других исторических документов XVII века.