На длинных испанских дорогах и на берегах Магриба Александр и Маке заняты были не только лечением невроза первого. Они, кроме всего прочего, сделали инсценировки нескольких романов. Исторический театр откроется 20 февраля нескончаемой «Королевой Марго». Старую Екатерину Медичи должна играть восемнадцатилетняя Беатриса Персон. Роль трудна своей острохарактерностью, а Беатриса неопытна, поэтому Александр вынужден ей показывать некоторые приемы игры в своем парижском пристанище. Последнее обстоятельство вовсе не означает, что Селеста Скриванек уволена и удалена с виллы Медичи в Сен-Жермен-ан-Лэ. Возможно, она даже следит за внутренней отделкой замка Монте-Кристо, в то время как три новых секретаря, один из которых, Эдмон Виело, будет исполнять эти обязанности вплоть до 1860 года[72], переписывают рукописи и ставят знаки препинания, Юнис занимается убранством зала на втором этаже, а садовник Мишель с помощью Поля и Алексиса оборудует зверинец — всё под компетентным присмотром незаменимого Рускони.
В Парламенте у депутатов совершенно нет времени обратить внимание на экономический и моральный кризис, сотрясающий Францию. В центре их дебатов — Александр[73]. 11 февраля Кастелан делает запрос в правительство: «Я узнал, что некоему изготовителю фельетонов было поручено исследование Алжира. Судно королевского морского флота должно было забрать этого господина в Кадиксе. Да позволено будет мне сказать, что этим было нанесено оскорбление флагу! Напомню, что прежде данный корабль был предназначен принимать короля». Депутаты, и в их числе Лакрос и Мальвиль, дружно подхватили. Разъяснения министра морского флота неубедительны: «Временный комендант Алжира, видя прибытие в порт корабля, который не должен был туда прибывать, подумал, что находящаяся на его борту особа наделена особой миссией. Тем более что данная особа не уставала всем об этом повторять». Движение в зале, новые выкрики Мальвиля: «А правда ли, что министр сказал: Дюма откроет Алжир господам депутатам, которые его не знают?» Сальванди признал, что правда. Это не привело к отставке Гизо, но повысило акции Александра: «Один министр будто бы даже сказал: человек, поднявшийся на борт «Стремительного», называл себя носителем чрезвычайных полномочий.
Человек, поднявшийся на борт «Стремительного», никогда ничего о себе не говорил; кстати, ему и нужды не было что-либо говорить, поскольку факт этот был отмечен в его паспорте, а паспорт, выданный Министерством иностранных дел и подписанный Гизо, находился у капитана.
На каких же условиях, спросим теперь, осуществлялись эти чрезвычайные полномочия? Бросая все самые неотложные дела, [к черту невроз] теряя три с половиной месяца своего времени и доплачивая из своего кармана двадцать тысяч франков к десяти тысячам, полученным от господина министра народного образования.
Что до «Стремительного», который я захватил, как говорят, случайно, так он был послан за мною в Кадикс господином маршалом Бюжо. Он имел приказ забрать меня и сопровождавших меня лиц либо в самом Кадиксе, либо в любой другой точке побережья, где мог я оказаться и куда он должен был за мною прийти.
По прибытии в Алжир и в отсутствии г-на маршала Бюжо, «Стремительный» был передан в мое распоряжение на восемнадцать дней. Я имел полную свободу идти на «Стремительном» куда захочу. Приказ не был ошибкой, приказ не был недоразумением, приказ был дан г-ном контр-адмиралом де Ригоди». Это написано для газет. Мальвилю же Александр посылает письмо менее резкое: «У депутатов свои привилегии, у трибуны свои права; но у всякой привилегии и всякого права есть пределы.
На мой взгляд, вы эти пределы нарушили.
Имею честь просить у вас удовлетворения». Таким же образом сын его посылает вызов Лакросу, а Маке — Кастелану. Все три ответа были не менее ясными, хотя и еще более лаконичными: «Мы пользуемся неприкосновенностью трибуны».
Если пресса и опубликовала открытое письмо Александра, то ни один из журналистов не встал на его сторону, за исключением одной лишь Дельфины де Жирарден: «У г-на Дюма в его заблуждениях есть прекрасное извинение. Во-первых, пылкость его воображения, жар крови, некогда африканской; и потом, у него есть извинение, которым Никто другой похвастаться не может: головокружение от славы. <…> Но если легкомысленным поступкам Александра Дюма извинения найти можно, то мы не находим их для выступившего против него в Палате депутатов г-на Кастелана <…>.
Изготовитель фельетонов! Ладно, если бы пошляк сказал это; пошляк считает, что тот, кто пишет много, пишет плохо; пошляк, которому все трудно, испытывает ужас перед легкостью. Обилие произведений в его глазах уценяет произведения, и так как он не имеет времени прочесть все новые романы Александра Дюма, кои Александр Дюма имеет время опубликовать, он полагает, что хороши лишь прочитанные им, а остальные отвратительны, и объясняет чудесное плодородие предполагаемой посредственностью <…>.
С каких это пор легкость творчества становится преступлением, ежели легкость эта никак не вредит совершенству творения? <…> И, кстати, для искренних художников, размышляющих об Александре Дюма и с интересом изучающих его чудесный талант, как и подобает настоящему ученому-физиологу относиться к любому явлению, эта поразительная легкость не является больше непостижимой тайной.
Быстрота сочинения напоминает быстроту движения по железной дороге; у той и у другой одни и те же принципы, одни и те же причины: высшая легкость достигается преодолением огромных трудностей. <…> Каждый из написанных им томов — результат огромной предварительной работы, бесконечных исследований, универсальной образованности. Подобной легкости у Александра Дюма не было двадцать лет назад, так как он тогда не знал того, что знает сейчас. Но с тех пор он все познал и ничего не забыл; память его поразительна, взгляд точен; угадывать позволяет интуиция, опыт, воспоминания; он отлично видит, быстро сравнивает, понимает помимо воли; он знает наизусть все, что прочел, в глазах его навечно запечатлены все образы, отраженные его зрачком; все самое серьезное из истории, самое незначительное из самых старых воспоминаний он сохранил в памяти; ему легко рассуждать о нравах любого времени и любой страны; ему известны названия всего существующего оружия, всякой одежды, любой мебели от начала сотворения мира, любой еды, которую когда-либо ели <…>.
Когда пишут другие писатели, они останавливаются каждую минуту, чтобы найти те или иные сведения, справиться о подробности, есть неуверенность, провалы в памяти, другие препятствия; его же никогда ничто не останавливает; более того, привычка писать для сцены сообщает ему необычайную ловкость во владении композицией. Он рисует сцену так же быстро, как Скриб стряпает свои пьесы. Добавьте к этому блестящий ум, веселость, неиссякаемое остроумие, и вы прекрасно поймете, как при подобных ресурсах человек может добиться в своей работе столь невероятной скорости, никогда не во вред композиции, никогда не в ущерб качеству и основательности.
И такого-то человека называют некий господин! Но некий господин это ведь кто-то неизвестный, никогда не написавший хорошей книги, не совершивший ни славного деяния, ни произнесший хорошей речи, человек, которого не знают во Франции, о котором в Европе и слышать не слыхивали. Конечно, г-н Дюма — гораздо в меньшей степени маркиз, чем г-н де Кастелан, но г-н де Кастелан — в гораздо большей степени некий господин, чем Александр Дюма!»
Просто щека болит за Кастелана. Само собой разумеется, что та, единственная из критиков своего времени, кто сумел понять масштаб гения Александра, присутствовала 20 февраля на премьере «Королевы Марго»[74]. Зал переполнен. Накануне перед Историческим театром стояла очередь. Номинальный директор театра Остейн рассказал об этих легендарных двадцати четырех часах: «К десяти часам вечера продавцы бульона начали циркулировать вдоль очереди. В полночь настал черед свежего хлеба. Соседствующим торговцам пришла в голову идея продавать охапки свежей соломы, на которой охотно возлежала очередь. Ночь прошла в веселье, в оживленных разговорах; порядок не был нарушен ни на минуту. Время от времени слышалось гармоничное пение. Место было освещено сотнями фонарей и лампионов. Это было истинное зрелище, и из самых занимательных. На рассвете дали интермедию в виде кофе с молоком со свежайшими пирожными. Некоторые из присутствовавших останавливали проходящих водоносов и публично производили омовение в пределах дозволенного».