Но в то же время Костюшко понимал, что он не подойдет к солдатам, ничего им не скажет.
Ему стыдно; сердце говорит: «Подойди, объясни», а разум удерживает: «Я вижу болезнь, но боюсь сильнодействующих лекарств. Сказать солдатам, что враг не только перед ними, но и за их спиной, равносильно предложению повернуть оружие в тыл. Этого я не сделаю, не могу сделать: жизнь должна подниматься в гору плавно, а не скачками. И в Америке много таких, как мой дружок детства Василь или пугачевец Миколай, — дай им власть, они всю страну покроют шубеницами».
И Костюшко ничего не сказал своим солдатам, поднялся в седло и шагом двинулся домой.
В палатке было прибрано; чертежный стол был сложен и приставлен к стене.
— Пьер! Почему убран мой стол?
— А зачем он вам? Работы ведь прекращены.
— Приостановлены, а не прекращены.
— Мой полковник, в Париже меня звали отчаянным. А знаете почему? Из-за отца. Было мне лет двенадцать. Мы тогда жили во дворце герцога Арно. Конечно, не в самом дворце, а на чердаке конюшни — отец был конюхом. У герцога было два сына: один, как я, другой — чуть постарше. Однажды мы подрались со старшим. Здоров был барчук, но и я не из слабых. Я его на землю… Налетел младший, и они давай меня в четыре руки обрабатывать. Я тогда взвыл и убежал. Прибежал домой. Из носа — кровь, под глазом — фонарь. Отец спрашивает, в чем дело. Я ему рассказал. И как только закончил свой рассказ, отец бросил меня на скамью, прижал коленом, да ремнем; дней десять я ни сесть, ни лечь не мог. А когда поправился, отец меня спросил: «Знаешь, почему трепку получил?» Я ответил: «Не знаю». — «Вот почему, сынок: при рождении забирается в человеческое сердце или орел, или заяц. Ты родился ночью, и я не заметил, кто в твое сердце залез. Первый раз в жизни ты серьезно подрался, и из твоего рассказа я убедился, что в твоем сердце живет заяц. Мерзкая тварь, трусливая, и я попытался выгнать эту тварь из твоего сердца».
— И выгнал? — улыбаясь, спросил Костюшко.
— Выгнал. В этот же день я так отдубасил обоих барчуков, что…
— Почему замолчал?
— Стыдно дальше рассказывать. Отец меня вторично обработал ремнем и при этом приговаривал: «Знай меру, знай меру». Стыдно мне, мой полковник, за отца: он хотел, чтобы в моем сердце одновременно жили и орел и заяц. А это уж никуда не годится!
Костюшко был поражен: неужели этот парижский рабочий проник в его тайное тайных? Неужели Пьер понимает, какие мысли его сейчас угнетают?
— Зачем ты мне все это рассказал?
— А так, к слову пришлось. И кстати, мой полковник, лейтенант Вилькинсон оставил вам записку. Она там, на подушке. Вы почитайте записку, а я кофе заварю.
Записка лейтенанта Вилькинсона была коротенькая:
«Поехал к патрону. Ждите письма».
Наступили дни безделья. Состояние Костюшки, чрезвычайно сложное, можно было бы выразительнее всего отобразить графически — две линии: верхняя — прямая, нижняя — кривая с резкими подъемами и падениями. Внешне Костюшко спокоен: беседует с людьми, изучает английский язык, гуляет, ест, пьет свой любимый кофе; внутренне лихорадит: мучается и оттого, что мир управляется несправедливо, оттого, что разум требует применения сильнодействующих средств для установления' более справедливых порядков, и оттого, что он, Костюшко, не находит в себе ни сил, ни желания применять эти сильно-действующие средства. Он ощущает в себе какой-то внутренний тормоз — под давлением ли столетних традиций, или таково уже свойство его характера, но все в нем инстинктивно сопротивляется тому смелому, революционному, что вычитал у французских социологов. А ведь сам считал и продолжает считать их мысли правильными, неоднократно говорил, что все эти барлоу и олни жадны и опасны, но вместо того, чтобы их истреблять как волков, лелеет надежду на их перевоспитание.
Утром пятого дня безделья Костюшку вызвали в штаб. Генерал Шайлер, ответив кивком головы на приветствие, протянул Костюшке письмо:
«Генерал Дюпортайль выражает почтение генералу Шайлеру и сообщает по существу запроса: «инженерные познания и опыт подполковника Радиера внушают мне больше доверия».
— Удовлетворяет вас?
— Нет, генерал. Я не беру под сомнение инженерные познания подполковника Радиера, но он отвергает мой проект не потому, что мой проект невыполним с инженерной точки зрения, а потому, что мой проект не укладывается в рамки его трафарета.
— Вы самонадеянны, полковник.
— Простите, сэр, вы употребили не то слово. Я уверен, а не самонадеян.
В серых глазах генерала загорелся недобрый огонек.
— Вам кажется, что я недостаточно хорошо знаю свой родной язык?
Это уже была грубость — намек на его, Костюшко, плохой английский язык, а от ответа на грубость Костюшко всегда уклонялся.
— Что прикажете, генерал, мне делать?
— Капитан Картери вам сообщит.
Но капитан Картери ничего не сообщил Костюшке. В этот же день вернулся лейтенант Вилькинсон. Он сошел с коня и тут же, перед палаткой, начал раздеваться. Вид у него был раздраженный, обиженный.
— Вы устали, Дэв? — спросил Костюшко.
— Спешил, — ответил Вилькинсон унылым голосом. — Сол, дай воды.
Негр принес ведро воды. Вилькинсон умывался долго, основательно.
— Неприятные новости? — забеспокоился Костюшко.
Вилькинсон не ответил; вымылся, вяло вытерся и, бросив полотенце на плечо негру, неприветливо сказал:
— Идем, Тэд.
Они вошли в палатку. Вилькинсон сел на свою кровать. Несколько минут он пристально смотрел на Костюшко, потом спросил:
— Давно знакомы с Кингом?
— Я его всего один раз видел. — И Костюшко рассказал, для чего его Кинг вызывал и о чем они тогда говорили.
Вилькинсон лег под одеяло, вытянулся, закрыл глаза.
— Тэд, — сказал он тихо, словно спросонья. — Меня однажды били в колледже, и знаете почему?
Старшеклассники играли в мяч, а я стоял в стороне и советы давал.
«Что с Вилькинсоном? — думал Костюшко. — От него обычно и клещами слова не вытянешь, а тут целой повестью разродился».
— Тэд, люди не любят, когда их поучают. — Он приподнялся и закончил раздраженно: — Какого дьявола вы пустились в спор с Кингом! Ведь Олни зять Кинга. Он продавал вам баранов с фермы Кинга, а вы этому Кингу проповедь читаете. Возьмите из моей сумки письмо, — закончил он неожиданно.
Письмо генерала Гэтса сразу покончило с бездельем:
«Полковник! Продолжай работы по своему проекту.
Гэтс».
Захватив письмо, Костюшко помчался в штаб. Шайлера там не было, но его ждали с минуты на минуту. И действительно, генерал вскоре приехал вместе с подполковником Радиером.
— Сэр, — обратился к нему Костюшко, — я получил приказ от генерала Гэтса продолжать работы.
— Продолжайте, полковник, но с коррективами, которые внес в ваш проект подполковник Радиер.
— Сэр, генерал Гэтс распорядился производить работы по моему проекту.
— Генерал Гэтс далеко, а «Сахарная Голова» перед моими глазами.
Радиер стоял тут же, смотрел вдаль и прутиком бил себя по сапогу.
— Какие коррективы вы внесли? — обратился к нему Костюшко.
— Незначительные. Весь ваш проект я принял. Исключил из него только «Сахарную Голову». Дорогу строить не будем.
Выпало основное звено из обороны — без артиллерии на «Сахарной Голове» крепость беззащитна. Какой смысл создавать запоры на реке, если враг может подойти с суши? А протестовать против ублюдочного проекта Радиера не имело смысла: командующий армией и главный инженер армии на стороне Радиера.
Костюшко поехал к себе домой и написал Гэтсу:
«Генерал, прошу тебя… не приказывай мне что-либо делать до твоего приезда. И вот почему: люблю согласие и хочу быть в дружбе со всеми, если это возможно; если будут упорствовать, не делать по моему плану, который, возможно, и лучше, я предоставил бы им свободу, тем более что я иностранец… Говорю тебе откровенно: я человек чувствительный и люблю единодушие. Предпочитаю все бросить и вернуться домой сажать капусту».