* * *
Тем временем в столовой, расположившись друг против друга, при свете бумажного фонаря занимались вышиванием свекровь О-Хяку и невестка О-Мити. Таро уже уложили спать. Примостившись чуть поодаль, тщедушный Сохаку скатывал лекарственные пилюли.
— Отец еще не ложился,— недовольно проговорила наконец О-Хяку, смазывая иголку маслом для волос.
— Да. Наверное, опять пишет. А когда он увлечен работой, то забывает обо всем на свете,— откликнулась О-Мити, не поднимая головы от вышивания.
— Вот недотепа! Добро бы эта его работа приносила семье приличный доход, а то...— С этими словами О-Хяку взглянула на сына и невестку. Сохаку сделал вид, будто не слышит, и ничего не сказал в ответ. Промолчала и О-Мити. И здесь, и в комнате Бакина слышно было, как разливается в ночи нескончаемый плач сверчков.
1917, ноябрь
Рассказ Ёноскэ[87]
1
риятель (обращаясь к Ёноскэ). Да, кстати, я хотел бы задать тебе один вопрос, если позволишь.
Ёноскэ. Ну и церемонный же ты, братец! Какой же именно вопрос?
Приятель. Дело в том... Дело в том, что сегодня необычный день. Говорят, ты вот-вот отплываешь из Идзу на остров Женщин[88]. Значит, нынче прощальная пирушка?
Ёноскэ. Выходит, так.
Приятель. Вот завел я этот разговор, а стоит ли его продолжать — не знаю: боюсь, как бы он не испортил нам веселья, да и перед тайю[89] неловко.
Ёноскэ. В таком случае не продолжай.
Приятель. Не могу. Ведь я уже начал.
Ёноскэ. Тогда говори!
Приятель. Не так это просто...
Ёноскэ. Почему?
Приятель. Потому что в данном случае ни вопросы, ни ответы не доставят нам с тобой особого удовольствия. Но раз ты настаиваешь — я наберусь храбрости и спрошу.
Ёноскэ. Ну говори же, в чем, собственно, дело.
Приятель. А как ты сам думаешь, в чем?
Ёноскэ. Вот размазня, право. Будешь ты наконец говорить или нет?
Приятель. Раз ты сердишься, мне вдвойне неловко обращаться к тебе. Дело в том... Если верить написанному про тебя недавно в книге Сайкаку, ты впервые познал женщину в семилетнем возрасте...
Ёноскэ. Ой, ой, уж не собираешься ли ты уличить автора во лжи?
Приятель. Почему бы и нет? Пока еще он не маститый. К тому же это его заявление, будто с младенчества и по сию пору, когда тебе стукнуло шестьдесят, ты успел познать три тысячи семьсот сорок две женщины...
Ёноскэ. Да ты, я вижу, настроен весьма решительно.
Приятель. Так вот, он пишет, что ты склонил к любви три тысячи семьсот сорок две женщины...
Ёноскэ. Правда. Разумеется, правда, но прошу тебя, поубавь хоть немного свой пыл.
Приятель. Что-то не очень я в это верю. Как ни крути, а три тысячи семьсот сорок две женщины — многовато.
Ёноскэ. Пожалуй, что так.
Приятель. Сколь ни велико мое уважение к тебе, Сайкаку наверняка хватил через край.
Ёноскэ. Если угодно, я с готовностью уменьшу эту цифру по собственному усмотрению... Погляди-ка, тайю смеется над тобой.
Приятель. Пусть смеется сколько хочет, но тебе так просто не отвертеться. Выкладывай все начистоту, иначе...
Ёноскэ. Иначе ты можешь споить меня? Не обижайся, видишь, она просит у тебя прощения... Ничего мудреного во всем этом нет. Просто наши счеты устроены не совсем одинаково, вот и все.
Приятель. Ну да, понятно: на твоих счетах получается больше, не так ли?
Ёноскэ. Нет, не так.
Приятель. В таком случае... Постой, кто же из нас двоих размазня, умеющий говорить только обиняками?
Ёноскэ. Но ведь сейчас и ты рассердился из-за сущего пустяка.
Приятель. Хорошенький пустяк! Ведь, смею надеяться, я тоже мужчина. И пока не уясню себе, насколько именно следует сократить эту цифру, не уйду отсюда, пусть мне хоть голову снесут.
Ёноскэ. Ты просто хочешь взять меня измором. Впрочем, ладно, расскажу тебе на прощание, как устроены мои счеты... Твою песню, милая, мы дослушаем после, погоди немного. Передай-ка мне веер, да-да, этот, с рисунком Скэёси[90]. Эй, кто-нибудь! Снимите нагар со свечи.
Приятель. Подумать только, как все торжественно! И как все сразу притихли! Вишня в саду — и та заскучает от этакой тишины.
Ёноскэ. Итак, слушайте. Понятное дело, я поведаю вам об одном лишь случае из моей жизни, так что прошу это учесть.
2
Это случилось давно, лет тридцать тому назад. Тогда я впервые приехал в Эдо. На обратном пути из Ёсивары я в сопровождении двух тайко[91] должен был переправиться через реку Сумиду. В каком месте была переправа — не помню. Куда держал путь — тоже забыл. Лишь внешние приметы того дня, словно сквозь пелену тумана, проплывают перед глазами.
Наступила та пасмурная пора весны, когда зацветают вишни. Время было за полдень. Вдоль реки, насколько хватает глаз, вырисовывался смутный, наводящий тоску пейзаж. Чуть заметно поблескивала река. Выстроившиеся в ряд на противоположном берегу домики, казалось, погрузились в ленивую дрему. Позади, фоне прибрежных сосен, виднелись полураспустившиеся цветы вишни, словно наляпанные темперой. Их пронзительная белизна почему-то производила гнетущее впечатление. В довершение всего стояла жара, необычная для этого времени года,— при каждом движении все тело покрывалось испариной. Даже у воды не ощущалось хотя бы слабого дуновения ветерка.
Кроме нас, в лодке ехали еще трое. Один — судя по всему, чистильщик ушей, который зарабатывает себе на пропитание тем, что ходит по веселым кварталам, предлагая свои услуги. Он был точь-в-точь как герой кукольной пьесы «Битва Коксинги»[92]. Другой нашей спутницей оказалась женщина лет двадцати семи — двадцати восьми с выщипанными бровями[93], наверное, жена какого-нибудь горожанина. И, наконец, третьим в лодке был сопливый приказчик, видимо, сопровождавший хозяйку. Все мы сидели, касаясь друг друга коленями, ведь лодка была совсем крохотная. К тому же, поскольку в нее набилось много народу, вода все время заливала за борт. Хозяин лодки, неприветливый старик-перевозчик в шляпе, сплетенной из коры бамбука, не обращал на это ровно никакого внимания, ловко орудуя шестом и преспокойно обдавая брызгами путников... Впрочем, был среди нас еще один человек, столь же невозмутимый. Я говорю об уже упомянутом мною чистильщике ушей, которого я сразу же наградил прозвищем Канки[94]. Он был одет в китайский костюм, который в сочетании со шляпой, украшенной перьями, выглядел довольно нелепо. Подобно Канки, со стягом за плечом взобравшемуся на башню замка Сисигадзё, он с победоносным видом взгромоздился на нос лодки и все время пощипывал накладную бородку, мурлыча под нос себе какую-то песню. Вот и сейчас на его чванливом лице с тонкими бровями и выпяченной нижней губой появилась многозначительная гримаса, и он громко запел: «На насыпи в Санъя лежит покинутое дитя...» Тут не только я, но и тайко невольно отпрянули.
«Впервые слышу, чтобы китаец пел «песню о покинутом дитяте»,— с напускной жалостью произнес один из тайко, обмахиваясь веером. Судя по всему, эти его слова произвели впечатление на окружающих. По крайней мере, сидевшая напротив меня женщина посмотрела на чистильщика ушей, затем на меня и добродушно улыбнулась, обнажая вычерненные зубы[95]. В тот миг, когда ее черные блестящие зубы сверкнули в промежутке между губами, на правой щеке у нее слегка обозначилась ямочка. Губы у нее были ярко накрашены. При взгляде на женщину я неожиданно растерялся. Меня охватил стыд, как бывает, когда тебя застанут врасплох за каким-нибудь непристойным занятием.