— Видел? — спрашиваю я парня из Семюра.
Он кивает головой. Видел.
— Похоже, что нас ждут.
Мысль, что, может, это и есть конец пути, барахтается где-то в пелене моей безысходной усталости. Я думаю: может, это и вправду конец пути? Но мне от этого ни тепло, ни холодно.
— Может, это Веймар, — говорит парень из Семюра.
— А ты все еще уверен, что нас везут в Веймар?
Может, и вправду мы в Веймаре, может, это и вправду Веймар, но мне от этого ни тепло, ни холодно. Мое сознание — сумрачное пространство, по которому вихрем проносятся жгучие боли.
— Больше некуда, старик, — терпеливо отвечает парень из Семюра.
И он пристально вглядывается в меня. Я понимаю — он думает: лучше, если это и впрямь Веймар, лучше если мы прибыли. Я понимаю — он думает: мне долго не протянуть. Но мне и на это плевать, протяну ли, не протяну, крышка мне или нет.
Спустя два года, почти два года спустя в Асконе мне вспомнилась эта остановка на маленькой провинциальной станции в бледном свете зимнего утра. Я сошел с трамвая в Сольдуно, но не стал подыматься по склону к дому, а пересек мост и добрался пешком до самой набережной Асконы. Был такой же зимний день, только солнечный, я сел на открытой, залитой солнцем террасе одного из бистро, расположенных вдоль набережной Асконы, над озером, сверкающим на зимнем солнце, и заказал чашечку кофе. Рядом мелькали спортивные автомобили, красивые женщины, молодые люди в безукоризненных костюмах из фланели. Пейзаж был нежен и прекрасен, война только-только кончилась. Вокруг слышался разноязычный говор, смех, спортивные машины, просигналив клаксоном, стремительно уносились навстречу мимолетным радостям. Я сидел на террасе, пил настоящий кофе и ни о чем не думал, то есть нет, я думал, что мне пора уезжать, что трехмесячный отдых в Итальянской Швейцарии подходит к концу. Пора упорядочить свою жизнь, а вернее, пора начинать жить, мне теперь уже двадцать два. Ни летом, сразу после возвращения, ни осенью я еще жить не начинал. Просто я до конца, до предела использовал все возможности, заложенные в каждом мимолетном мгновении. А теперь надо начать жить, строить планы, обзавестись работой, обязанностями, будущим. Но здесь, в Асконе, на набережной Асконы, у озера, переливающегося на зимнем солнце, у меня еще не было будущего. С самого приезда в Сольдуно я ничего не делал — только впитывал солнце всеми порами да писал эту книгу, хотя уже знал, что она нужна только мне одному — привести в какой-то порядок пережитое. И вот тут-то, в Асконе, за чашкой кофе, настоящего кофе, отдаваясь безоглядному чувству счастья — счастья зыбкого и бесплотного, я вспомнил вдруг остановку в маленьком немецком городке во время нашего долгого пути.
Надо сказать, что в эти минувшие годы воспоминания, на редкость отчетливые, точно сверкающие всеми своими гранями бриллианты, прозрачность которых ничто не в силах замутить, иногда всплывали вдруг из забвения, которому я сознательно предал этот путь. Помню, например, тот вечер, когда я ужинал у друзей. Стол накрыли в большой уютной комнате, в камине потрескивали дрова. Мы болтали о всякой всячине, собралась тесная компания, а потом Катрин позвала нас к столу. Она задумала устроить русский ужин, вот почему у меня в руке оказался вдруг ломтик черного хлеба, и я машинально надкусил его, продолжая разговор. И вот вкус черного хлеба, слегка кисловатый, вкус хорошо выпеченного черного хлеба, который я стал неторопливо жевать, вдруг оживил во мне те незабываемые минуты, когда мы в лагере съедали нашу пайку хлеба, когда мы медленно смаковали, пускаясь на всевозможные уловки, чтобы растянуть их как можно дольше, крохотные квадратики сырого хлеба с опилками, которые составляли наш дневной рацион. Я застыл с поднесенной ко рту рукой, в которой был зажат ломтик отличного, чуть кисловатого черного хлеба, и сердце у меня глухо заколотилось.
Катрин спросила, что со мной. Да ничего особенного, просто так, случайная мысль ни к селу ни к городу. Не мог же я ей сказать, что в эту минуту я теряю сознание, умираю с голоду далеко от них, далеко от горящего камина, от нашей болтовни — под снегом Тюрингии, среди исполинских буков, в которых завывает зимняя вьюга.
А то еще в другой раз в Лиможе, куда мы однажды заехали на машине. Мы вышли у кафе «Трианон», напротив лицея, и пили кофе у стойки, как вдруг включили музыкальный автомат, вернее, вначале я услышал первые такты «Текилы», а уж потом сообразил, что включили музыкальный автомат. Я обернулся и за одним из столиков увидел компанию девушек и молодых людей — они отбивали такт, дергаясь на стульях под музыку «Текилы». Вначале я улыбнулся про себя, подумав: в самом деле, где теперь только не услышишь «Текилу», забавно, что золотая молодежь Лиможа дергается под музыку «Текилы». В первую минуту «Текила» как-то не вязалась для меня с Лиможем. Мне пришли в голову более или менее здравые соображения по поводу механического распространения музыки, которая стала предметом купли-продажи, но я не собираюсь излагать здесь эти свои более или менее здравые соображения. Мои спутники пили кофе, вполне возможно, что они тоже слышали «Текилу», они пили кофе как ни в чем не бывало. Я еще раз обернулся, и тут я заметил за столиком совсем юную девушку — ее лицо было искажено судорогой, глаза закрыты, это была экстатическая маска «Текилы», и «Текила» казалась уже не музыкой, а чем-то неизмеримо большим — олицетворением юной девушки, затерянной в мире беспредельного отчаяния. Я отпил еще глоток кофе, мои спутники молчали, я тоже — мы четырнадцать часов гнали без остановок, — и вдруг я перестал слышать «Текилу», я совершенно отчетливо услышал мелодию «Star dust»[25], как ее исполнял на трубе датчанин, который играл в джазе, организованном в лагере Ивом. Тут не было, конечно, никакой связи, то есть нет, связь, конечно, была — мелодия была другая, но это был тот же мир отчаяния и одиночества, тот же горький мир безымянной музыки Запада. Мы расплатились и вышли, нам предстояла дальняя дорога.
В Асконе, под зимним солнцем Асконы, перед синей далью озера я вспомнил об этой остановке в маленьком немецком городке.
Парень из Семюра сказал: «Держись, старик!», и поезд тотчас остановился на маленькой немецкой станции — и теперь я это вспомнил. Закурив сигарету, я подумал, почему вдруг всплыло именно это воспоминание. Не было никаких резонов, чтобы всплыло именно это воспоминание, — может, потому оно и всплыло, точно щемящий душу зов прошлого, в солнечной Асконе, посреди бесплотного и зыбкого счастья Асконы, зов, напоминавший о весомости этого прошлого, из-за весомости этого прошлого, может, и было таким бесплотным и зыбким мое счастье в Асконе и будет бесплотным и зыбким любое счастье, которое суждено мне отныне. Так или иначе, воспоминание о маленькой станции, воспоминание о моем друге из Семюра всплыло на поверхность. Я сидел неподвижно, снова — в который раз — простреленный насмерть воспоминаниями об этом пути, и маленькими глотками пил кофе. Парень из Семюра сказал: «Держись, старик!», и не прошло минуты, как поезд остановился у маленькой немецкой станции.
В это мгновение к моему столику подошла молодая женщина, у нее был красивый накрашенный рот и светлые глаза.
«Вы случайно не приятель Боба?» — спросила она меня. Само собой, я не был приятелем Боба, с чего вдруг мне быть его приятелем? «Нет, — ответил я ей. — Извините». — «Жаль», — заметила она, что было не совсем понятно. «Вы потеряли Боба?» — спросил я. Тут она рассмеялась: «Что вы! Боба при всем желании не потеряешь». Потом она присела на краешек стула и взяла сигарету из пачки, которая лежала передо мной на стуле. Женщина была красивая, яркая — словом, точь-в-точь такая, какой мне не хватало, чтобы забыть моего друга из Семюра. Но в эту минуту мне как раз не хотелось забыть моего друга из Семюра. Я поднес ей спичку и снова стал смотреть на синие дали озера. Парень из Семюра сказал: «А все-таки мы едем» или что-то в этом роде, и в ту же минуту поезд остановился у пустынной платформы немецкого городка. «Что вы делаете в этих краях?» — спросила молодая женщина. «Ничего», — ответил я. Она внимательно посмотрела на меня, покачав головой. «Значит, Пэт права», — сказала она. «В чем права?» — спрашиваю я, хотя у меня нет ни малейшей охоты пускаться с нею в разговоры. «Пэт говорит, что вы приехали сюда просто так, а мы думаем, что вы здесь по делу». Я смотрю на нее и молчу. «Ну ладно, — говорит она. — Я пойду. Вы живете в круглом домике на холме Маджия, как раз над Сольдуно». — «Это что, вопрос?» — спрашиваю я. «Нет, — говорит она. — Я и так знаю». — «Ну и что?» — замечаю я. «Я к вам загляну как-нибудь на днях». — «Приходите, — говорю я. — А еще лучше как-нибудь под вечер». Кивнув в знак согласия, она встает. «Только Бобу не говорите», — добавляет она. Я пожимаю плечами, я понятия не имею, кто такой Боб, но она уже ушла. А я остаюсь на солнечной террасе и заказываю еще чашку кофе, вместо того чтобы вернуться к себе и сесть за книгу. Так или иначе, я свою книгу закончу, потому что я должен ее закончить, но я уже знаю, что она ни черта не стоит. Мне еще рано писать об этом пути, надо еще выждать, надо по-настоящему забыть этот путь, тогда, может быть, я смогу о нем написать.