Литмир - Электронная Библиотека

Впоследствии Семпрун сочтет преимуществом своей жизни тот факт, что он всегда сохранял для себя возможность «оставаться и вовне, — и внутри». Что же, в выигрышности такой неизменно критической позиции не откажешь. Но морально и эмоционально она уязвима, ибо не дает четкого ответа на вопрос «с кем ты?», который — надо это признать — дан со всей определенностью в «Долгом пути». В любопытном философско-политическом романе «Белая гора», где действуют три разных героя, по существу же — три ипостаси одного социально-психологического типа, Семпрун передаст расколотость, рефлексию и в каком-то смысле бесперспективность чисто интеллектуалистского сознания, отчужденного и вместе с тем неотрывного от бурных перипетий нашего века. Похоже, эта тема станет главной для автора.

Но когда Ален Рене сделает по сценарию Семпруна фильм «Война окончена», где Ив Монтан с присущей ему скупой силой сыграет испанского коммуниста-подпольщика, с риском для жизни приезжающего на родину из Парижа, чтобы выполнять изначально нереальную директиву партии, зритель воспримет этот фильм не как сатиру на оторванное от жизни руководство (хотя есть в нем соответствующие кадры), а как проникнутый уважением рассказ о герое, выполняющем свой долг несмотря ни на что. Эта же тема и этот настрой прозвучат и в романе Семпруна «Беспамятство» (1967), герой которого Мануэль, пришедший в него из «Долгого пути», гибнет в антифашистской борьбе.

Верно, политическая биография Семпруна достаточно характерна для западноевропейских интеллигентов его поколения, которые в молодости боролись против фашизма и реакции на стороне компартии или в ее рядах, а затем — после разоблачений сталинского произвола в 1956 г. и конца «пражской весны» 1968 г. — отошли от нее, да и от нас. Но если сегодня мы сами оказываемся самыми беспощадными критиками собственной истории, с болью, но и с решимостью выявляем ее белые — точнее сказать, черные — пятна, то можем ли мы сегодня повторять в адрес таких интеллигентов былые обвинения в антикоммунизме и антисоветизме? И разве не восстановима прежняя дружба, замешанная на общей крови, на общей борьбе?

Верно, смерть коммуниста-подпольщика Мануэля, этого alter ego автора, можно трактовать и символически для Семпруна. Но не думаю, чтобы эта операция далась ему без боли и что развеялись чувства и убеждения интеллигента-антифашиста. Да и он сам через несколько лет после исключения из партии гордо отвечал интервьюеру буржуазного журнала: «Я не бывший коммунист. Я — коммунист». А уже в 1980 году хотя и скептически отзываясь о перспективах коммунизма (да кто тогда, в перигей брежневского застоя и показухи, мог предвидеть перестройку?!), вместе с тем признал, что «коммунизм остается крупнейшим событием нашего века». Так зрелый человек хранит светлое воспоминание о первой любви.

Впрочем, эти убеждения он доказал и в нашумевших сценариях, которые он делал для Коста-Гавраса — известного французского кинорежиссера, грека по национальности, — «Зет» (об убийстве греческими неофашистами депутата Ламбракиса) и «Признание» (по одноименной автобиографической книге Артура Лондона, рассказывающей о фальсифицированном процессе в Чехословакии в 1952 г.). Последний, наиболее известный фильм трактовался в нашей печати как антисоветский. Думается, сейчас, когда у нас дана должная оценка подобным же процессам 30-х годов, есть резон изменить критерии и увидеть в фильме оправданный протест против несправедливости под флагом социализма, против попрания правосудия и человеческого достоинства. Да и вообще, можно ли осуждать страстную одержимость в борьбе против несправедливости, под каким бы флагом она ни выступала? Роман о Бухенвальде Семпрун начал, по собственному признанию, под впечатлением «Одного дня Ивана Денисовича» А. Солженицына и «Колымских рассказов» Варлама Шаламова. С той поры Семпруна не оставляет, как он выразился, «реальность лагерей в нашей истории». С той только разницей, добавляет он, что когда «к нам в Бухенвальд прибывали заключенные, мы ощущали, что живы, что живо Сопротивление, что борьба продолжается; в советских же лагерях такое событие должно было иметь обратный эффект».

Еще недавно естественное сопоставление советских и нацистских лагерей означало ступать на тонкий лед. Сегодня опубликован отчасти построенный на этом сопоставлении роман Гроссмана «Жизнь и судьба», который усматривает обнадеживающий противовес тоталитаризму и деспотизму в извечном и непреоборимом стремлении человека к свободе, попрание которой не может быть оправдано ничем. В этом же, думается, пафос творчества Семпруна, его «Долгого пути».

Итак, хотя наши пути и разошлись было, сегодня они, надеюсь, сходятся в главном. Как поет Окуджава, «дороги этой дальней на нас обоих хватит… И дальняя дорога дана тебе судьбой…». Вот почему я рад представить нашему читателю ранний роман «красного испанца» Хорхе Семпруна, пришедший к нам, несмотря на долгие перипетии, вовремя.

Е. Амбарцумов

Хорхе Семпрун

Долгий путь

Тебе, Хайме, — потому что тебе шестнадцать лет.

Вагон. И груда тел, притиснутых друг к другу. И эта острая боль в правой ноге. Дни, ночи. Усилием воли заставляю себя начать счет — счет дням и счет ночам. Может, от этого что-нибудь прояснится. Четыре дня, пять ночей. Нет, видно, я плохо сосчитал, или, может, дни превратились в ночи. Слишком много набралось ночей, не знаешь, куда их девать. Наш путь начался утром — это я точно помню. Сначала прошел день. А потом ночь. Я загибаю палец, невидимый в вагонном мраке. Засекаю ту первую ночь. А за той ночью тоже был день. Мы еще были во Франции, и поезд еле тащился по рельсам. На остановках сквозь топот часовых мы различали голоса путейских служащих. Об этом дне лучше не вспоминать — день сплошного отчаяния. За ним еще одна ночь. Я загибаю второй палец. Затем — третий день. И опять ночь. На моей левой руке уже загнуты три пальца. И сегодняшний день. Четыре дня, выходит, и три ночи. Мы движемся навстречу четвертой ночи и пятому дню. Может, навстречу пятой ночи и шестому дню. Впрочем, мы ли движемся им навстречу? Ведь мы не можем даже шелохнуться, так плотно притиснуты мы друг к другу. Ночь сама надвигается на нас, четвертая вагонная ночь ползет навстречу груде закоченелых трупов, в которую мы вот-вот превратимся. Я громко смеюсь: воистину это будет «Болгарская ночь».

— Перестань, — говорит мне сосед, — ни к чему это.

В сутолоке, царившей при посадке в Компьене, под градом сыпавшихся на нас ударов и окриков он очутился рядом со мной. Казалось, он всю жизнь только и делал, что путешествовал в запломбированном товарном вагоне вместе со ста девятнадцатью другими пленниками.

— Окно! — коротко бросил он мне. И, работая локтями, в два счета проложил нам дорогу к одному из оконцев, забранных решеткой из колючей проволоки.

— Воздух! Понял, друг? — крикнул он. — Самое главное воздух! — Ну чего ты смеешься, — говорит он теперь, — зря только силы тратишь.

— Я подумал о следующей ночи, — отвечаю я.

— Чепуха, — объявляет парень. — Лучше уж думай о прошедших ночах.

— Что ж, умнее не скажешь.

— Пошел ты…

Вот уже четыре дня и три ночи, как мы с ним стоим, вплотную притиснутые друг к другу, его локоть давит мне на ребра, а я уперся рукой ему в живот. Для того чтобы он мог стать обеими ногами на пол вагона, я должен поджать одну ногу. Когда же я хочу проделать то же самое и дать отдых своим мышцам, наступает его черед стоять на одной ноге. Так удается высвободить несколько сантиметров, и мы по очереди отдыхаем.

Кругом — темнота и частые быстрые вздохи, толчки всякий раз, когда человек, обессилев, сползает на пол. Перед погрузкой в вагон нас пересчитали: вышло сто двадцать, и я похолодел при мысли о том, каково нам будет в вагоне. А оказалось и того страшней.

Закрываю глаза. Вновь открываю. Нет, это не сон.

— Гляди, — шепчу я соседу. — А что там глядеть? — отвечает он. — Подумаешь, деревня, она и есть деревня.

3
{"b":"231967","o":1}