Мадам спит беззвучно, в красивой позе — ни одного изъяна, — ее тело, лицо, дыхание, безупречность укрепляют наше подозрение, что она только делает вид, что спит. Зачем притворяться, зачем обманывать смотрящего, ведь это пугает — а если она все же не притворяется, то ее мертвая красота, безжалостное совершенство пугают еще больше, до чертиков пугает нас человек, который даже во сне не умеет быть смешным, неуклюжим, беззащитным, похрапывающим. А нам нравится! По крайней мере, видно, что человек непростой, не такой, как все, умеющий быть неисполнимой чьей-то мечтой, все поглотившим мгновением чьей-то жизни. Оторопь, счастье, тоска, погибель вечная — не подарит вам всего этого человек человечественный, у которого всякого добра понемногу: храпа, мозолей, слез, совести, чувств. И кто (разного есть любители) не хочет человечественного, кто хочет погибели, тот знает (и как утешительно это знать), что есть на свете, под луной, в иных пространствах божество, появившееся в начале времен с единственной целью: в предустановленную минуту пройтись по любителю совершенства легкой поступью божества, превратить его в обломки и пыль, — и тот ждет, горделивый, а если не ждет, то все равно дожидается, и происходит все то же самое, только еще счастливее и погибельнее. Фу! Да, вот вам и “фу”. Плавали, знаем.
Постояв и посмотрев, Евгений пошел назад той же дорогой, а мы пошли прочь, распугивая привидений — ибо мы летим в облаке ужаса, ужас гонит нас и от нас отгоняет всех-всех. Вот выскакивает из-под ног лестница, отшатывается дом, и улицы, пружиня, подбрасывают нас до самого неба. Стойте, не летите, вы помните это место? Место, где пили херес и читали лекции о Бене Джонсоне? Давайте зайдем; хотя и не нашей жизни лучшая часть здесь прошла, но и мы многое помним, мы присутствовали, разглядывали интерьер и лица, устроившись за угловым столиком, выглядывали в окно, наши нетрезвые внимательные взгляды, вооружившись лопатами, прокладывали себе дорогу в снеговых клубах тумана за окном… звенел сквозь туман трамвай, а мы, помогай нам Боже, говорили о Достоевском и судьбах родины. Зайдем, сентиментальный друг, но зря это. Бар теперь уже не бар, в нем заседает комиссия по распитию портвейна. Бутылки — не бутылки, а экспонаты, стаканы — не стаканы, а наглядные пособия, столы оканцелярились, кабак, если можно так сказать, окомиссился — и стал инфернальным, как кабинет седьмого помощника седьмого вице-премьера, страшен он стал, украшенный цитатами в рамочках, книжками на полочках и бесцветными безжизненными лицами, по потолок наполненный ложью. Ох-ох-ох! Хотя бы стакан коричной настойки! Корица, сахар, спирт; подается в горячем виде! Что, неразбавленный спирт? Не знаем; об этом нужно спросить у Конгрива и его комментаторов. Обращайтесь к мертвецам, только у них хорошая память. О, как подло здесь обошлись с мертвецами, развесив их по стенам, каждому в зубы воткнув какую-нибудь апофтегму из собрания его же сочинений. Вот Конгрив висит — и чего висит? Зачем ему тут висеть, певцу легкомыслия, в стане тяжелой, как душа бюрократа, серьезности? Вот другие висят — много, много, — их лица угрюмы, рты искажены стыдом и страданием (и рамочки, рамочки… цитатки, цитатки…), и вся эта коллекция висельников аккуратно предъявлена посетителю: как рецепт, как руководство по претворению портвейна в дистиллированную воду. Не надо, не надо! Не смотрите!
о памяти
Рукою память закрывает взгляду глаза и прозревает; память желает видеть свое, память видит то, что желает. И алчная, худая, вечно голодная память ненависти, и обожравшаяся, с разбухшим животом, память любви, память младенческая, прапамять, память крови, тела, сердца, общего исторического прошлого (много, много), — все они выжигают ваши живые глаза для того, чтобы посмотреть самим. Память — укротительница настоящего и убийца будущего, потому-то все всегда делают вид, что ничего не помнят, все боятся, все осторожны, держат свою память, всю свору (много, много) на цепи. Самое главное — не помнить, забыть, не признаваться, не верить, что то-то и то-то было именно с тобой, верить глазам, которые видят в зеркале улыбчивое лицо, ни в коем случае не заглядывать в перелицованные, переобмундированные заведения, магазины, кинотеатры, дома, глаза друзей. Нельзя было заходить вот в это помещеньице, куда мы вперлись и где все виды памяти сидят (поджидая, готовые броситься), сидят в витринке, на месте тарелок с бутербродами. (Сожрать бы сейчас, после коричной настойки, какой-нибудь гореусладный бутерброд.) Бутербродов нет. Не в том горе, что нам не светит закусить (мы ведь и выпить не выпили) — но лезет же в рот навязчивая идея, и память о том, что бутерброды когда-то были (и все, все, с ними связанное, много, много), оказывается пострашнее их отсутствия сейчас. Так вы против того, чтобы помнить? Это не мы, а инстинкт самосохранения, за который вы так ратовали.
И все же в углу кто-то сидит, пряча нос в посудинку. Нормальный человек. Ах, ах — нормальный человек, с живыми глазами и чистыми ногтями-пальцами. Эй, гражданин! Фреринька! Бог в помощь! Присесть позволите?
И гражданин, нормальный человек повернул к нам удрученное и хмурое лицо. На лице этом было написано: “меня сегодня обидели, оскорбили, морально убили. Очень прошу, ради красоты твоей, отойди от меня”. Сказал он то же самое, но значительно короче. И пальцы свои чистые, нервные сжал в кулак.
Ай да проклятье, не так-то просто подступиться к нормальному человеку! Нормального человека, если честно, уже достали: разговорами, уговорами и вечной к нему апелляцией — нормальный человек не будет того! не будет сего! поступит так! не поступит этак! Он уже не человек, а присказка: “нормальный человек все поймет правильно”, “нормальный человек не обидится”, “нормальный человек не откажет”. Список того, сего и этакого у каждого говорящего, разумеется, свой. А нормальный человек — один на всех.
о слове “фреринька”
А что значит “фреринька”? Фреринька — это русифицированная уменьшительно-ласкательная форма французского слова “брат”, то и значит: братенька, братец. Видимо, этим вульгарным намеком на возможность метафизического с ним родства мы нормального человека и доконали. “Может быть, о книжках или погоде? — спрашиваем мы так, на всякий случай. — Вам нравится александрийская поэзия?”
Нормальный человек заводит глаза и пытается перестать быть, и тут (мы бы смирились, смирились, но теперь — ни за что) происходит предустановленное паскудство: появляется откуда-то, от стен отделившись, Петя Транс и начинает бережно и цепко тянуть нормального человека в свою сторону. Ой-ой-ой, не ходите с Петей Трансом, ходите с нами! Транс — лгун, поганец, сквернавец, подлый предатель, клятвопреступник, агитатор, полузнайка, жадный, не моется! А мы вам книжки дадим почитать! фильмики посмотреть! Про все-все расскажем, у нас Брокгауз дома и выписки из хранившихся ранее в Публичной библиотеке трактатов XVII века о чем-то таком!
А Транс тянет! так и тянет! клещом энцефалитным впился в нормального человека и ему поет-нашептывает, что с людьми нужно быть, с людьми, люди — главная ценность, не в книжках дело, не в книжках счастье, не в трактатах, которые теперь свалены под кровати б..дей, да и то спасибо б..дям, ведь могли бы и на помойку, все вздор, все суета, есть только люди, оформленные в содружество людей, быт, мистика, единство, основание жизни, люди для людей, без пижонства, без снобизма, без гераклитовых понтов и высокомерия, надежное плечо, рука помощи, пусть покорится человек людям.
А! что ты лжешь, Транс злосчастный, когда это плечо людей было надежным, кому они подавали руку помощи кроме как для рытья могил? От твоего быта воняет, от твоей мистики воняет, твое единство — вонючее, все твои основания — вонючие, ценности — вонючие, сам ты — вонючий и подлый, подлый, гад, дрянь, тварь, это ты виноват, что Архив в воду бросили! Ты все украл, сломал, опоганил, растлил! Букву ять украл! И фиту! И ижицу! Воришка! Двоечник! Гуманист, пацифист, империалист, держиморда, хам, правозащитник!