А когда Игорь ушел, посмотрела на нее удивленно и проговорила совсем на себя не похоже:
— Какой он... какой-то... гордый, что ли, не пойму... и зачем вообще это нужно было... ведь не спрашивали вы нас раньше...
— Нет, нужно! Нужно! —крикнула она.—Как вы все...
А отец встал, дернул себя за ус, откашлялся и сказал:
— Бросьте, пожалуйста! Просто он настоящий порядочный человек...
И сердитый ушел к себе.
— Так и сказал? — смеясь, спрашивает теперь Игорь.
— Так и сказал, представь себе!
XII
Чайник давно кипит. Пар рвется из-под крышки, подбрасывает ее вверх, вода взметывает пузырьками, брызжет на скатерть, Они одновременно вскакивают с дивана; руки их сталкиваются над чайником, мешают друг другу, они смеются.
Люба машет в воздухе обожженной рукой. Она с восхищением следит за тем, как Игорь справляется с чайником, полотенцем, водою.
— Я бы так ни за что не могла! — признается она и тотчас же, гордясь мужем, вспоминает, как много ему пришлось хлопотать с их венчанием, с улаживанием всяких формальностей и как уверенно и благополучно он с этим справился.
— Ты у меня ужасно ловкий,— говорит она.
— Ну, знаешь, на фронте куда сложнее! Представляешь себе, сырой хворост, грязь, дождь — изволь развести костер, и вода из болота в ржавом котелке, а чай получался замечательный! Вот это сноровка!
— Да нет, не то! Какие пустяки — чай! Ты во всем, во всем ловкий! Тебя солдаты, должно быть, очень любили! Ах да! Ты обещал мне подробно рассказать, какой это сложный труд — война... Ты даже хотел...
Она обрывает на полуслове, прижав к губам покалывающие от ожога пальцы. Как это у нее сорвалось с языка в такой неподходящий момент? Об этом нужно очень серьезно. Как только Игорь намекнул ей, что он написал письмо и ему необходимо знать ее мнение, она поняла, что вот это и есть то самое главное в жизни, чему посвятил себя Игорь и во имя чего она должна стать его хранительницей, его верным другом, Она не обольщала себя, что поймет все как должно. Это, конечно, совсем недосягаемо для нее, но разве только в разуме, в знаниях дело? А чувство? А чутье? А вера в правду дела? Разве они не подскажут ей и не поддержат Игоря, когда ему будет очень трудно?.. Она знает, как ему трудно! Он счастливый, но ему трудно, потому что он сам ищет трудное, самое важное, самое большое. Как только она увидела его глаза — там, во дворце Лейхтенбергского, она это почувствовала, испугалась и полюбила...
Да, она полюбила его за то, что ему трудно. Он поднял большую тяжесть, и она, Люба, будет стоять рядом. Нет, конечно, она не в силах, она очень маленькая, чтобы поддержать эту тяжесть, но она будет всегда здесь, рядом, всегда веселая, всегда счастливая, всегда верная, всегда внимательно прислушивающаяся к нему, и ему будет легче, даже если тяжесть станет тяжелее. Он это знает и потому полюбил ее и говорит, что она — жизнь... И она будет жизнью. Они пойдут рука об руку каждый с собственной поклажей за спиною, как два странника, идущие к общей цели, но со своим оружием, как солдаты на войне,— кто с ружьем, кто с большой пушкой, но обязательно вместе... Вот тогда, когда она поняла это, она и сказала себе: «Донесу! Удержу!» — и слова эти стали как заклинание, как клятва...
Но Игорь все так и не говорил с ней о главном, не читал письма, даже не сказал, кому это письмо... Значит, еще не время. Значит, она еще не готова и не надо напоминать.
Слава Богу, до Игоря не сразу дошли ее слова, он занят спиртовкой. Спиртовка все не хотела разгореться, видно, ей надоело по-пустому пылать и фукать!
— Упрямая спиртовка, вроде костра, — бормочет Игорь и только тогда спрашивает: — Что, ты говоришь, я хотел?
— Я говорю, что ты все можешь, что захочешь,— преувеличенно громко отвечает она.— Подумать только, какие сложности пришлось преодолеть! Сколько хлопот, волнений, непонятных формальностей.
— Особенно с этим священником,— подхватывает Игорь, справившись со спиртовкой и с наслаждением разгибая спину.— Мы уламывали его с братом два часа подряд! А по глазам я сразу понял — на все готов, лишь бы заломить подороже! Ужасно неприятно, что такой тип перевенчал нас...
— Вот-вот! Помнишь, я это тоже тебе сказала? Но чего я до сих пор не могу понять, так это — почему здесь нельзя было венчаться, а в Финляндии можно?
— Здравствуйте пожалуйста! — смеется Игорь, и, притянув к себе, он снова сажает Любу рядом с собою.— Ведь я ничего не скрывал от тебя.
— Ах, не думай, что я не помню! — горячится Люба.— Ты говорил мне, что по вашим гвардейским правилам офицеры не могут жениться на девушках другого сословия. Как глупо!
— Не глупо, а просто потеряло смысл. Законы всегда опаздывают...
Игорю неприятно, обидно говорить об этом.
— Твой папа вовсе не другого сословия, он личный дворянин...
— Все равно! Он личный по службе, а я никакая не личная, а просто мещанка.
— Ну вот...— обескураженно говорит Игорь.—Не надо так говорить, Любинька. Это нехорошее слово... оно давно уже утратило свое сословное значение, приобрело совсем другой смысл. Мещанка и Любинька — что общего?
Он глядит в ее живые глаза, полные блеска, ума, нежности и любопытства, и целует их — сначала правый глаз, потом левый. Восхищение и нежность, желание и удивление овладевают Игорем. Неужели это существо, это непостижимое маленькое создание принадлежит ему? Отныне на каждый легкий взмах ее ресниц его сердце тотчас же и неизменно откликается. Разве это не чудо? Как бы далеко их ни кинула судьба друг от друга, всегда ощущать на губах этот легкий трепет...
Нет, об этом не надо сейчас. Ничто, никогда их не разлучит.
— Ты читала «Тиля Уленшпигеля» (45)? — спрашивает он. Он видит себя в вагоне после первой их встречи. Ведь это тогда! Еще тогда он подумал о ней так, как сейчас. Разве это не чудо? Едва знакомые, они ехали из Пскова в разные стороны и могли никогда больше не встретиться. И если уж та разлука не оторвала их друг от друга навсегда, то теперь...
— Да, читала, — отвечает Люба, припоминая, как и когда она читала эту книгу, и торопясь понять, зачем Игорь спрашивает ее об этом. — Папа выписывает «Ниву». «Тиля» присылали отдельными выпусками. Я читала его прошлой осенью в Вырице.
— А я в вагоне... и веточка сирени лежала между страниц... веточка, которую мне дала на память шальная девчонка, едва не опоздавшая на поезд...
— Ах, ты помнишь? До чего мы тогда испугались! — подхватывает Люба и всплескивает руками.— Кто бы мог подумать, что ты... и тот офицер...
— И тогда я прочел о том,— серьезно и медленно говорит Игорь,— как Сооткин поднимала свое лицо к Клаасу, а Клаас целовал это зеркало нежно любящей души и как они вдвоем забывали о своей великой усталости...
Он смолкает, крепко прижимая к себе жену. Она тоже молчит, чувствуя, как легкий холодок бежит по ее плечам и груди, Она боится шелохнуться, спугнуть эту минуту молчания. Как значительны стали эти слова из книги, прочитанные ею когда-то совсем равнодушно. О Игорь, мой любимый, мой муж...
И вдруг раздирающая душу печаль охватывает ее, сотрясает все тело. Он уедет! Он уедет на фронт... Ледяной вал несется на нее, она плотно-плотно закрывает глаза, старается спрятать голову на груди мужа, скорее-скорее услышать биение его сердца. Оно — ровно, уверенно. Это дает ей силы поднять голову и взглянуть на мужа.
Он сидит откинувшись на спинку дивана, глаза его тоже полузакрыты. Но в рассеянном свете неугасающей зари лицо его кажется спокойным, глубоко задумавшимся, тени — у глаз его и сомкнутых губ. Она невольно одним пальцем, мизинцем, трогает эти тени.
— Ты очень устал? — спрашивает она едва слышно.
— Устал? Нет! — отвечает он.— С чего ты взяла? И, открыв глаза, видит, что ресницы ее влажны... Нет, только не это!
Он сразу делается очень веселым. Он вскрикивает:
— Батюшки мои! А чайник наш снова кипит. Смотри, как он сердится! Терпение его лопнуло окончательно: или пейте чай, или дайте мне отдых! Ты прав, старина! Мы слишком залетели далеко и не замечаем, как прекрасно настоящее. Крепкий чай! Птифуры! Роскошное хозяйство! Помнишь, у Блока: «...в книгах — сказки, а в жизни — только проза есть!» И чудесная проза, доложу я тебе!