Он хлопочет, он пришлепнул огонь спиртовки, снял чайник, заваривает чай. Люба смотрит на него еще влажными глазами, концы губ еще вздрагивают, но в глазах уже улыбка.
— Нет! Это уж я, я! Дай мне. Я хозяйка!
И она разливает чай — ему в стакан, себе в саксонскую чашечку.
— Нет, — оживленно говорит Игорь, выкладывая из плетенки на тарелку птифуры, — я наклеветал на почтенного священника из Або! Он дал мне замечательную хозяйку! И почти даром! Вы посмотрите, как она разливает чай! Ей мало чашки и стакана, она хочет залить всю скатерть!
Люба вскрикивает, Она не заметила, что у нее дрожит рука, вода пролилась на плюшевую скатерть... И вот Люба уже смеется. Игорь добился своего: она смеется!
XIII
— А ты все-таки так и не объяснил мне, почему нам надо было венчаться в Або? — спрашивает Люба, когда все птифуры съедены.
— Вот те раз! Разве я тебе не говорил, что нельзя, чтобы в послужном списке было указано, что я женат. Если бы не война — другое дело! Я бы просто вышел в отставку — и все тут или перевелся в армейский полк... но выходить из полка во время войны...
— Нет! Этого нельзя! — горячо подхватывает Люба,
— Ну вот: значит, надо было найти такого священника, который бы обвенчал только по метрике... Олег это все устроил у себя в Або.
— А ты бы совсем не женился! — поддразнивает его Люба.— Подумаешь, какая невидаль: ученица театральной школы!
— Она бы умерла от горя!
— И не подумала бы! Вот еще!
Люба встряхивает кудряшками. Игорь любуется ею. Но она снова в чудесных воспоминаниях.
— Ах, как все было удивительно в этой поездке! Помнишь? И поезд, и крохотное купе, и то, что платье вывешивают в коридоре для чистки... Мы с Машей все не могли заснуть, все заглядывали за занавеску в окно. Потом Або, деревянная маленькая гостиница, такая чистая, точно тарелка перед обедом... с половичками повсюду, пахнет кофием, и этот «секст» — полный стол закусок! Ешь — не хочу, а цена одна... А море! А тральщик Олега... его каютка, крохотная, как этот диван, и коньяк «Бисквит», которым он угощал, и открытка! Представь себе: та самая открытка с сестрорецким видом и купальнями, где мы купались. Ты помнишь, я о ней тебе рассказывала? Потом маленькая морская церковь, стриженый священник, загорелый, в пенсне! Подумать только, совсем интеллигент, нисколько не похожий на наших, с волосами... В пять минут все было готово! В пять минут мы стали мужем и женой! Прямо нельзя поверить... Потом поездка в Гельсингфорс, вдвоем, без Маши. Мне почему-то очень грустно было расставаться с ней... точно навек... А на сладкое в салон-вагоне — чернослив со сливками! Помнишь?
— Очень вкусно,— говорит Игорь.
— Еще бы!
Игорь помнит это состояние тумана и счастья, на губах солоно и свежо от моря, и всюду они под руку, как жена и муж, но даже страшно подумать, что они могут стать настоящими женой и мужем.
— И ты, знаешь, ты был со мною, как с больной...
— С больной? Какие глупости!
— Правда. Такой внимательный... точно я вот-вот упаду... и глаза у тебя были как стекла, когда их вымоют и они запотеют...
— Какие глупости!
— Нет, правда...
Они долго смотрят друг на друга.
— Мне ужасно понравился тот маленький ресторанчик, где мы обедали,— говорит торопливо Люба.— Все стены, как в вагоне, отделаны полированным красным деревом, и кельнерша... Помнишь? Высокая шведка, очень молодая, с прозрачными морскими глазами и прозрачным розовым лицом. Правда?
Но Игорь плохо слышит. Он кивает головой, а глаза его все такие же темные, налитые густым медом, пугающие, как тогда...
— И замок далеко за городом — огромный, серый, и в нем картины...— завороженно, борясь с собою, продолжает Люба.— Картины с викингами, героями «Калевалы» (46), с седыми скалами, с прозрачным, сизым небом...
Голос ее все тише и внезапно звенит беспомощно:
— Что ты так смотришь?
Ее руки в его руках, они совсем обессилели, они покорно скользят по скатерти, когда он одним движением притягивает их, закидывает себе на плечи и целует ее в губы.
— Люба!.. Любушка... Любинька моя!
Губы ее полуоткрыты беспомощно и покорно, глаза полны до краев прозрачной влагой. — Любинька! Что с тобой?
Она не всхлипывает, лицо ее не искажено страданием, оно неподвижно, как у спящего человека, но горе, горькое горе в каждой черточке родимого лица, никогда еще не глядевшего так.
— Люба! Счастье! — потерянно вскрикивает Игорь и знает, что ничем утешить не может, что нет слов у него в утешение. Самая сладкая минута обернулась самой горькой. Память о первом дне открыла глаза на час последний — час разлуки... Чем могут помочь слова?
Игорь сам потрясен до дна души. Мужество готово докинуть его. Он напрягает всю свою волю, он призывает на помощь разум. Но разум и воля бессильны перед правдой горя. Он это знает. Война научила его — страх смерти побеждается только верой в жизнь. Не убеждать, а пробудить веру.
Он поступает по наитию, не размышляя, движимый только одним: преодолеть горе, как преодолевают пламя — пройдя сквозь него, Он говорит с бодрой уверенностью, какую усвоил на фронте:
— Идем к окну. Здесь душно. Посмотри, как хорошо! Она покорно следует за ним, он обхватил одной рукой ее плечи, другою шире распахивает створку окна.
На них глядит белая ночь. Рассеянный неуловимый свет то разгорается, то притухает. В его мигающем сиянии, в неуловимой игре красок — голубых, розовых, изумрудных отсветах – город кажется легким, призрачным, вот-вот готовым растаять как туман.
И точно сквозь туман, приглушенно достигают уха ночные звуки — пароходные гудки, медленный грохот по булыжнику перегруженных ломовых подвод у недалеких пристаней, свистки паровозов, одинокие шаги пешехода под окном.
Они молчат, слушают, дышат. Горе близкой разлуки еще острей, но в нем уже нет отчаяния, душа возмущена—ей нужно дать силу бороться. Плечи жены начинают вздрагивать. Муж говорит решительно:
— Слушай, Люба, я давно собирался, но как-то все не удавалось... Я уже говорил... мне нужно прочесть тебе письмо мое Брусилову.
Готовая всхлипнуть Люба с трудом переводит дыхание, острая боль в груди возвращает сознание действительности, сквозь слезы она пытается разглядеть лицо Игоря. Так вот оно... Как она этого ждала! Сейчас она услышит, сейчас она узнает, сейчас она станет рядом... Все ее тело крепнет, наливается силой. Она невольно сжимает локоть Игоря, торопливо заглатывает последние слезы. Ей стыдно давешней слабости. Дай Бог все услышать, не проронить ни одного слова. Удержать! Донести!.. «Если я чего-нибудь не пойму, он мне простит». Оробев, с трудом овладевая голосом, она говорит:
— Да, я ждала. Я боялась тебе напомнить. Но я не знала, что это Брусилову.
— Да, Брусилову,— отвечает Игорь и чувствует, что теперь его оставляет уверенность. Он смущен и взволнован куда больше, чем тогда, когда читал свое письмо Мархлевскому и сдавал его в окошечко почтамта заказным пакетом.
Да, он боится суда этой маленькой женщины, стоящей рядом, Он мысленно пробегает содержание письма, что-то кажется ему теперь не так... Когда он писал письмо, на него еще не смотрели эти глаза, внимательные и правдивые, как совесть. Он говорит, все больше робея:
— Это ничего, если ты не все поймешь. Тут дело не в специальных подробностях... Тут дело... Ты должна мне сказать всю правду... видишь ли... это для меня вопрос...
Она уже зажгла лампу. Она уже сидит в кресле, подняв коленки, уперлась в них локтями, ладони прижала к щекам и подбородку, Она смотрит на него серьезным немигающим взглядом, говорит решительно:
— Читай. Я слушаю
XIV
Письмо капитана Смолича, пересланное Клембовским по приказанию Брусилова в ставку Алексееву, явилось итогом наблюдений, к которым приучил Игоря Алексей Алексеевич, давая ему казавшиеся ничем не связанными друг с другом задания.