Литмир - Электронная Библиотека

Отец послал в Киев за прославленными армянскими врачами, со всех городов и весей призвали целителей и знахарей, из дальнего монастыря привезли инокиню, знавшую травы и коренья для излечения недугов. Инокиня все снадобья готовила открыто и с молитвой. Знахарка из Суздаля тоже молилась и заставляла больную повторять за нею молитву, но заговоры свои произносила таинственным шепотом, постоянно пугливо озираясь по сторонам из опасения, как бы не подслушал ее дьявол. Наконец она решила прибегнуть к относу: снять с больной повойник, отнести его в лес и повесить на сучок, чтобы недуг ушел в дерево. Но княгиня не разрешила.

— Не хочу, — сказала, — а вдруг кто неосторожный возьмет повойник и захворает, как я?

— Мы стеречь будем, чтоб никто не взял.

— Нет, не хочу.

Знахарка тайно все-таки отнесла повязку, но болезнь не ушла. Матери становилось уже совсем невмоготу, она почти не вставала с постели.

Привезли из Киева армянского врача. Это был низенький старичок, высохший и почерневший от волнений и невзгод. Он держался чинно, вникал в расспросы великой княгини долго. Сказывали про него, что он, лишь взглянув на человека, определить может, будет жить иль умрет, а если видел, что больному суждено умереть, то и срок предсказывал. Глаза у старичка были черные, страшные, хотя лицо доброе. Уставив эти глаза на великого князя Всеволода, врач сказал, что излечить его жену невозможно, однако жить она будет лет пять, а то и десять, если пользовать ее дорогими лекарствами из Александрии и Царьграда. А потом он погладил княжеских детей по головам и уехал.

Мать проболела восемь лет. Муки ее были тяжкими, хотя она старалась скрывать их, не тревожить тех, кто о ней заботился. Когда боли стали вовсе нестерпимыми, она попросила постричь ее в монахини.

Великие княгини на Руси часто принимали ангельский образ, но лишь после смерти мужа. Уход в обитель от супруга здравствующего было делом неслыханным, но мать настояла на своем. Она, знать, чувствовала приближение кончины: постриглась в черницы и схиму второго марта, а девятого, через неделю, уже предала душу свою в руце Божии.

На похоронном причете плакальщицы причитали и вопили, пересказывали всю трудную жизнь почившей. Ее все любили при жизни, но никогда не воздавали таких почестей, как над гробом: величали русскою Еленою, второю Ольгою… А монастырский летописец прочувствованно записал:

«Постриглась великая княгиня в монашеский чин в монастыре Святой Богородицы, который сама построила, и проводил ее до монастыря сам великий князь Всеволод со многими слезами, сын ее Георгий, дочь Верхуслава, жена Ростислава Рюриковича, которая приезжала тогда к отцу и матери; был тут епископ Иоанн, духовник ее игумен Симон и другие игумены, и чернецы все, и бояре все, и боярыни, и черницы из всех монастырей, и горожане, все проводили ее со слезами многими до монастыря, потому что была она неизреченно добра для всех. В этом же месяце она умерла, и плакал над нею великий князь, ибо излиха любя ее, и сын его Юрий плакал плачем великим и не хотел утешиться, потому что был любим ею».

Самой знаменитой, какой еще не бывало на Руси, стала свадьба Верхуславы. Предсвадебные торжества начались сразу после Пасхи, когда отец жениха киевский князь Рюрик послал своего шурина с женой, тысяцкого и многих бояр тоже с женами в Суздаль за Верхуславой, чтобы везти ее в Белгород, где княжил его сын Святослав Рюрикович. Всеволод Большое Гнездо отдал свою дочь и устроил большой пир на Борисов день. С этого дня соловьи запевают: и ночи роскошны, и утра румяны, и вечера душисты.

Одарив сватов и отпустив их с великою честию, князь Всеволод ехал за милой дочерью до трех станов, и на каждом стане снова продавали невесту. В Белгород прибыли в конце сентября, и тут наконец повенчали строптивую Верхуславу.

Увидав алое лицо жениха юного, улыбку лихую, не скрывавшую некоторую неполноту зубов, княжна сменила гнев на милость и позабыла свои обещания супить очи, как медведица, и ввергнуть жениху горшок на голову.

Как не помыслить княжескую жизнь без боевых походов и охот, так обязательны в ней беспрестанные пиры. Многолюдные угощения с обильными медами и изысканными яствами задавались князьями непременно во время всех духовных торжеств — на Великий день, Рождество Христово, Троицу, иные двунадесятые и престольные празднества, а также при закладке и освящении церквей. Еще чаще устраивались пиршества семейные, и тогда на званые обеды по случаю пострига и посажения на коня княжеского отрока, именин и крестин, во славу победы на ратном поле или установления мира между враждовавшими соседями съезжались во Владимир гости из разных ближних и дальних земель. Задавали пиры, связанные со сговором, заручьем и свадьбами — велика семья Всеволода Большое Гнездо, а родню, ближних бояр, друзей да союзников и не перечесть.

Всякий пир длился три дня, а то и всю седмицу. Случались даже и еще продолжительнее — это пиры свадебные, и гостей такого празднества так и называли: пиряне.

Много дней играли сестрину свадьбу, на которой одних только князей присутствовало больше двух десятков.

Дошла очередь и до старшего сына Константина. Меньшие братья начали его поддразнивать, как делали это всегда при сватовстве сестер:

— Женится медведь на корове, рак на лягушке.

— Родился малешенек, женился глупешенек.

Не то чтобы находили женитьбу стыдной или зряшной, скорее наоборот: зная, что и их этот жребий не минует, присматривались, как улаживаются браки, но пристальное внимание свое прятали за нарочитой грубоватостью.

Сестры обыкновенно очень сердились, даже в рев пускались, а Костя — вправду ли, внарошку ли — остался невозмутимым и даже пошутил:

— От пожара, от потопа, от жены — Боже охрани! — А отцу сказал: — Рано мне женой обзаводиться. Зачем это?

— Эка, рано! Разве ж это рано? Одиннадцать годов скоро, вот так рано! Верхуславу мы сосватали осьми лет всего.

При этих словах отец как-то странно переглянулся с матерью, — видно, сами считали, что рано любимую дочь в чужую семью отдали.

— Как хоть невесту-то зовут? — захотел узнать Костя.

— Мстиславою, — улыбнулась грустная матушка.

— Хм… — сказал Костя.

— Я уж уведомил, что едем свататься, — продолжал отец. — Примерь-ка ожерелье, кое тебе к случаю золотошвеи соделали.

Дорогое шейное украшение было Косте великовато, и оттого его шея казалась особенно тонкой и слабой. Больше возражать он не посмел. Верхняя губа его дернулась, он сглотнул слезы и потупился.

Так стало жалко брата и почему-то страшно за него, что запомнилось на всю жизнь. Когда впоследствии увидали его невесту-ровесницу, и ее стало жалко, испуганную, в жемчужной густой поднизи, спадающей на детский лоб и виски. Лишь через четырнадцать лет родили они с Костей сына Василька, потом еще двоих сыновей, а овдовевши, Мстислава не надолго пережила мужа, всего года на полтора.

Костю, конечно, продолжали дразнить озорства ради, но следующий за ним брат Юрий женился поздно, и отец не пытался ускорить его выбор, а матушки уж и на свете не было к этой поре. Став взрослым и заимев собственных детей, Юрий никак и никогда не нудил их к заключению ранних браков.

Сваты готовились к поездке в Смоленск за невестой. Костя, кручинясь и томясь, уговаривал своего дядьку и брата Гюрги как-нибудь разузнать, что хоть за невесту ему выбрали, но этого никто не знал, а кто знал, молчал, потому как сговор велся, по обыкновению, за глаза.

Увидел он свою будущую супругу на третий лишь день после того, как сваты привезли ее во Владимир.

Отец с матерью встретили новых родственников караваем хлеба с солонкой наверху: хлеб пекли несоленым из-за страшной дороговизны этой приправы, так что каждый едок торовато присаливал себе по вкусу.

— Отведайте, дорогие гости, того и сего, — слышал Костя, а сам шарил глазами по разряженной толпе гостей: где она, которая?

— Хлеб-соль берем, а вас пировать зовем, — отвечала, отщипнув поджаристую корочку пирога, толстая и нарумяненная женка.

28
{"b":"231408","o":1}