А Мстислав сказал Ярославу, что такое ему исделает — зять препротивный ввек не избудет.
Пря межродственная не утихла, лишь до поры затаилась. Ярослав в ответ на обещание тестя предерзко плюнул и сапогом растер.
Леонтий нашел в лесу можжевеловую поляну, набрал из-под снега ягод и жухлых стеблей и окуривал каждый вечер землянку, как лекарь советовал: всякую, говорит, погань выгоняет, болеть не будете. За месяц жизни на морозе, и правда, никто не заболел. А главное, дух приятный шел, хотя ночевали здесь мужи, плохо мывшиеся и неумело обстиранные. Мыла захватили не в достатке. Всего не унесешь и не предусмотришь. Баньки, конечно, в первую очередь срубили, но холодные и без пара. Не все и ходили-то в них: намоешься — и опять на мороз? Но терпкий, навязчивый, хороший запах можжевельника делая ночевку вполне сносной. Лесной воздух, работа, еда горячая, сытная в такой крепкий сон укладывали, что до утра на одном боку спали, не поворачиваясь.
Не то было нынче. Ничем не тревожились, не заботились, а просто не спали, и все: позевывали, почесывались, постанывали, храпеть не храпел никто.
— Ты чего, Лугота, покряхтываешь? — сказал Леонтий.
— Да как не вздыхать, дядя?
— Он смолоду такой охохонюшка, — подал голос Губорван.
— Об Ульянице скучашь? — ласково спросил Леонтий.
— И о ней думается, и мозоли сорвал на руках, садьно теперь кроваво.
— Тогда и на битву нечего ходить. Сиди дома, — сказал Губорван.
— Дома у меня нету. Я ведь сирота, братцы, таимчище. Мать меня, вдовствуя, родила.
— Такой умысел о тебе, таково твое испытание, — отозвался из угла монах.
— А вот Даниил Галицкий, зять Мстислава Удатного, на Калке младеньства ради и храбрости не чуяша раны. Наклонился к реке попить, глядит в воду, а сам весь изрубленный: и чело, и плечо развалено наискось.
— Говорят, зело доблестный? — молвил монах.
— Куды-ы! — подтвердил Леонтий. — А уж какие округ стоны и вопли, вспомнить страшно. Кого порубят, он упадет, еще и кони его стопчут. Они чего понимают, что ли? Сами друг друга в ярости грызут. И по им кровь течмя идет. Кони и те все в ранах-то.
— Вы вот смеетесь надо мной, что в тако время задумал жениться, — начал опять Лугота. — Ульяницей утыкаете… Лисицы норы имеют, и птицы небесные — гнезда. Гоже ли сироте одному маяться!
— Да мы ни за чем, просто для разговору споминаем, — утешил его Леонтий. — А поп-то ее согласен?
— На Красную горку, говорит, повенчаю.
— Значит, к ним пойдешь? — спросил Губорван.
— А что же? — поддержал Луготу Леонтий. — Собой он, видится, человек тихий, смирный, не лается, как ты. Не говорит ничего, опричь того, что если спрашивают, то ответ дает. Ha-ко тебе, жених, хлебца. Отогрелся у меня за пазухой. С трапезы захватил. Может, твоя Ульяница и пекла? — Леонтий нащупал его руку в темноте, вложил в ладонь мягкий ломоть.
Хлеб в стан подвозили из окрестных деревень и городков. Хоть и отужинали невдолге, слышно было, как жадно захрустел отрок поджаристой горбушкой.
— А ты мнячка, Лугота, обжора! — опять поддел его Губорван.
— Молод, растет еще, вот и хочется все время есть, — заступился Леонтий.
— Окуньков бы завтра наловить, — помечтал монах. — Но червя в наживу надо.
— Это по-вашему червя! А мы, владимирски, для окуня накваску тестяную берем али мел.
— Еще бы сочиво с медом! — продолжал монах. — Елико его есть приятно с уксусом!
— Молога столь извилиста, что на одном плесе кашу сваришь аль уху, потом плывешь целый день, а ночевать остановишься как раз напротив места, где кашу варили, — рассказывал бывалый Леонтий. — Очень тихая река и разливы большие. А Сить еще тише. Заросла вся. Сить и есть камыш по-тутошнему.
Впустив слабый отсвет снегов, вернулся в землянку ратник, который говорил про себя, что он — Невзора.
— Ты что, лунствуешь? — спросил Губорван.
— Душа моя любодейна, тело все скверно и ум нечист, — почти простонал Невзора, валясь куда-то в темноту. — Надоело-то как! Баба из ума нейдет.
— У нас был такой на селе, мучением одержимый, — сказал монах. — Как новомесяц, он бродит, пену из уст пущает. А сам спит.
— Да не лунствующий я! — воскликнул Невзора. — Надоело тут торчать, как гнилой зуб в роте. Ведь я лучник, оружейник. Стреляю-то плохо, а делать умею. Вот возьмем лук! Дерево на пару гнешь, так? Козлиный рог распилишь повдоль и на концы лука подкладываешь, укрепляешь их. Потом еще зазубрины, чтоб тетиву накладывать. Тут искусность и навык нужны, чтоб лук поделать. Его и расписать можно золотом. Тогда он на солнце играет и смеется.
— Вишь, какой ты непростой человек! — одобрил Леонтий. — А мы только научены землю орати да кашу варити.
— Да ты ведь во многих походах бывал? — Лугота доел хлеб и теперь старался навести старика на то, что занимало его собственные мысли: успеет ли он до битвы жениться?
— Поварил, поварил каши-то на своем веку, — воодушевляясь, проворчал Леонтий. — Повидал горя. У князя Юрия было на Липице тринадцать стягов, а труб и бубнов шестьдесят. Это сколько же народу? У Ярослава — семнадцать стягов, а труб и бубнов — сорок. И всех накорми! И вот пошли-пошли полк за полком, бия в бубны, трубя трубами и в сопели играя. — Кашевар даже попытался всю эту музыку изобразить, но засмеялся, что-то вспомнив. — А князь Ярослав во время битвы и шелом с кольчугой потерял, то есть бросил кольчугу, чтоб легче бежать. А шелом потерял, да… Шелом же обложен был серебряными накладками позолоченными — просто глаз не оторвешь! — на передней архангел Михаил обретается. Так и не нашли, слышь, после битвы. Может, утащил кто. Мало ли бесстыдников-то? Никто и за сором не почел бы. Ведь старинные князья как говорили? Если побежим и сами спасемся, а черных людей оставим, то грех будет нам. А тут чего? Только мы полководцев наших и видали! У них по четыре заводных да дружинники. А у меня мерина, может быть, убили. И шапку я сронил где-то. Сшибли ее с меня… Тогда Константин перестал топыриться, что в Ростове, мол, хочу сидеть, и стал сидеть во Владимире тихо.
— Ничего не поймешь, — сказал недовольный Невзора. — Кто хороший, кто плохой?
— Ярослав, который шлем потерял, был хороший? — спросил Лугота, сочувствуя княжеской утрате, а потере шапки Леонтием не сочувствуя.
— Дык как сказать? — с важной задумчивостью протянул старый кашевар. — Однажды взял и затворил торговые пути. В Новгород хлеб не пропущает, во Псков — соль. Вот и суди, хороший аль нет? Засел с дружиной в Торжке и дороги перекрыл.
— И что новгородцы? Помирали?
— Пока немцы им не подвезли, конину ели, по полгривне, слышь, глава конячья стоила на торгу, псину ели и кошек, и мох, и сосну, бересту с берез и просто листья. А соль была почти гривна за пуд. Когда немцы из замория с житом пришли, новгородцы уж на кончине были. А знамения тогда прямо замучили: то солнце в месяц претворится, и явятся по сторонам его столбы червлены, и зелены, и сини, то огнь сниде с небес, аки облак велик, то земля потрясется в самую обедню, церкви-то и повалятся, а в трапезницах ястие и питье, что к обеду приготовлены, все камень перетрет. А когда татарове взяли булгар, тое же лета солнце совсем погибе по всей земле. Как раз князь Юрьи оженил сынов своих Володимира и Мстислава. Люди уж и с жизнию прощались. Тут венчание идет, а иные вопиют с плачем ко Господу. Перемешалось все, как у меня сейчас в голове.
— То-то и оно! — наставительно заметил монах из угла. — Путаешь все. Иные от глада и мертвое трупие ядаху.
— Неуж трупие? — ужаснулся Лугота. — Сколь тяжек глад!
— А как пустынники-то жили? — возразил монах, как бы даже торжествуя. — Всю жизнь вкушают помалу и не говорят, что глад, что непереносно. Их трапеза чиста: хлеб да вода. Ангелы, с небеси трапезу сию видя, веселятся и наслаждаются. А то привыкли брашно с маслом деревянным и с луком, с укропом да с чабером. Сегодня вон кашу с мясом трескали. А ведь пост!
— Бывало, бывало богато и много различно, — с улыбкой в голосе произнес Леонтий. — Приходилось в походах готовить не одну кашу, а тетеры и гуси дики, и рябцов наловим силками, тако же голуби, кури по деревням пымаем, печени вояки наделаем да еще с патокою, эх!.. Был у меня тогда мерин буролыс, с отметиной у гривы пятнами белыми, пяти лет и шапка суконная с околышами и меховыми оторочками.