Смотреть на крохотные детские культи страшно. Глаза стекленеют, в горле комок и, кажется, вот-вот разорвется сердце. Закричать бы на весь белый свет: «Люди-и! Что же вы делаете?! Ведь на такое и звери не способны!» Но из горла идет какой-то сип, и все силы уходят на то, чтобы не расплакаться на глазах у детей. А они, будто ничего не понимая, неловко перекатываются на подстилке, грызут яблоки, что-то говорят, а губы их время от времени растягивает улыбка. Но глаза! Боже, какие у них глаза! Сколько в них муки, боли, немого недоумения – за что? Что я сделал такого, что меня надо было лишить рук, ног и так обезобразить лицо, что я никогда не посмею появиться на людях?
Мухаммад Сарвар. Он пошел со своим братом на кладбище, чтобы навестить могилу дяди. Мину заложили у самой могилы. Оба мальчика теперь калеки…
Потом я был в операционной, видел жуткие человеческие страдания и даже смерть – вынести такое непросто, но пройти через это надо, иначе о войне сложится кинематографически-лакированное представление. Такие слова принадлежат генерал-майору медицинской службы Сухайле Седдик, первой женщине генералу в Афганистане.
– Выросла я в интеллигентной, обеспеченной семье, – устало разминая пальцы, рассказала она. – Уехала в Москву, окончила мединститут, там же защитила диссертацию и стала первой в Афганистане женщиной кандидатом медицинских наук. В Кабул вернулась на крыльях, но…оказалась без практики. В конце семидесятых наши «Четыреста коек» пустовали. А я хирург, мне скальпель надо держать в руках каждый день. Заскучала я, начала подумывать о возвращении в Москву. Но вот грянула Апрельская революция. Бескровных революций не бывает, а это значит, что прибавилось работы и хирургам. Сначала мы не уходили из операционных часами, потом – сменами, а теперь сутками.
– Неужели квалификация хирурга зависит от революций, войн и других несчастий? – усомнился я.
– Смотря какого хирурга. Одно дело – каждый день удалять аппендиксы или, скажем, гланды. Совсем другое – вынимать из легких пули, из сердца – осколки и проводить бесконечные ампутации, старясь сохранить сустав или оставить культю подлиннее. Иногда говорят, что врач ко всему привыкает и режет хладнокровно. Не верьте! Знали бы вы, как я переживаю, как нервничаю, когда, возвращая человеку жизнь, делаю его калекой. Сейчас идет минная война, и таких операций особенно много.
И тут Сухайла замолчала, потом встряхнулась и, сузив глаза, метнулась к окну. С треском распахнутая рама впустила порцию свежего воздуха, прохладный ветерок растрепал ее прическу, она блаженно потянулась, улыбнулась – и тут я увидел, как Сухайла красива. Пришлось поверить и в байку, ходившую по госпиталю, что раненые чуть ли не дерутся за честь, пусть и на операционном столе, но побывать в ее руках.
– Но жизнь не стоит на месте, – продолжила Сухайла, – и какие-то негодяи с дипломами престижных университетов изобретают все более изощренные средства убийства людей. Ныне настала пора напалма и фосфорных снарядов: в результате нам пришлось открыть ожоговое отделение и учиться лечить заживо сожженных. Хотите посмотреть? – предложила она.
– Хочу, – вскочил я.
Через пять минут я крепко об этом пожалел.
Мы поднялись на седьмой этаж и направились в левое крыло. Запах карболки и йода перекрывало тошнотворное зловоние гниющей плоти. Я понял, что надо готовиться к встрече с чем-то особенно страшным – понял, но подготовиться не успел.
Дверь в палату оказалась настежь открытой. На кровати лежало что-то коричнево-черное, похожее на обгоревший пенек. Но это «что-то» дышало, к нему тянулись трубочки капельницы. Человек.
– Он жив, – прочитала мои мысли Сухайла. – Даже может говорить. Сегодня впервые пришел в себя.
– Чем говорить? – не поверил я. – У него же нет лица. Нет губ…
– Зато есть язык. Спрашивайте, я переведу.
Я проглотил ставший вдруг плотным воздух и спросил:
– Как тебя зовут?
– Барот, – прошелестело от подушки.
– Сколько тебе лет?
– Девятнадцать.
– Как… это случилось?
– Мы наступали… Фосфорный снаряд… А… а кишлак взяли? – обеспокоенно спросил Барот.
– Конечно, взяли, – кивнула Сухайла. – А тебя представили к награде. Молодец, ты настоящий коммандос!
Там, где были веки, что-то заблестело, и по шероховатостям коросты скатилась слеза: его, рядового солдата, прилюдно похвалила женщина-генерал, которую знает весь Афганистан.
На соседней койке лежал пехотинец Динмухаммад. Ему двадцать два года, он охранял цистерны с бензином, а когда в них попал снаряд, Динмухаммад живым факелом бросился к речке. Больше ничего не помнит.
Разговор давался трудно, буквально через две минуты обожженные обмякли, и им пришлось делать уколы.
А потом была встреча с начальником госпиталя генерал-майором Валаятом Хабиби. Он рассказывал о своих коллегах, вспоминал прекрасный город на Неве, годы учебы в Военно-медицинской академии, я что-то записывал, что-то уточнял, но все делал в состоянии какого-то транса: перед глазами – искалеченные дети, сожженные солдаты…
Из госпиталя я уходил совершенно раздавленный и думал только об одном: что должен, просто обязан увидеть варваров, которые сеют такие страдания. И не просто увидеть, а с ними поговорить, показать им фотографии, сделанные в палатах! Но как встретиться с душманами, да так, чтобы говорили не их автоматы, а они сами?
После посещения госпиталя я думал, что теперь меня ничто не проймет, что отныне буду ходить со спекшимся сердцем, и от потрясений застрахован. Но ближе к закату я увидел такое… Нет, об этом позже. Сейчас – не могу.
А пока о другом, о том, как закончился этот врезавшийся в память день. Я разыскал товарищей, которые свели меня с сотрудниками пятого управления МГБ[4]. Именно эти люди ведут работу в бандах, именно они, ежеминутно рискуя жизнью, добывают сведения о путях следования караванов с оружием, месте и времени нападения на посты, кишлаки и автомобильные колонны. Проводят эти люди и более глубокую, тонкую работу. Как раз одну из таких операций готовили Рашид и Саидакбар, когда меня ввели в их кабинет.
Глава вторая
Пока мы ждали, когда у Рашида отрастет борода, Саидакбар решил сводить меня в местный музей.
– Заодно узнаешь, почему никто из пришлых завоевателей так и не смог покорить Афганистан, – таинственно намекнул он. – Кто только ни пытался овладеть, как тогда говорили, «ключом от Индии» – и древние греки, и персы, и англичане, и всех мы либо выгоняли, либо оставляли в нашей земле.
Музей, что и говорить, оказался великолепен. Какие тут хранились ковры, кинжалы, сабли, вазы, серьги, браслеты и многое, многое другое! Но Саидакбар и вынырнувший откуда-то хранитель по имени Гафур, не давая задержаться у витрин, тянули меня куда-то дальше.
– Ну, что вы, в самом деле, – отбивался я, – дайте хоть саблями полюбоваться!
– Потом, – стуча протезом, настойчиво предлагал мне идти дальше Гафур. – Уважаемого шурави[5] ждет наш главный экспонат.
То, что я увидел в соседнем зале, действительно можно было назвать главным экспонатом. Как известно, в исламе запрещено изображение человеческого лица, поэтому ни в одной мечети, ни в одном музее вы не увидите чьих-либо портретов, а тут – огромное полотно, на котором изображен какой-то рыжий дядька, с пышными бакенбардами и развевающимися усами. Он сидел на коне, причем смотрел не вперед, а куда-то вбок, лицо откровенно страдальческое.
– Кто это? – недоуменно спросил я.
– О-о, это известный человек, – назидательно поднял палец Гафур. – Его хорошо знают. Особенно в Англии, – с нажимом добавил Гафур. – Я позволю себе напомнить, что инглизи, как называют у нас англичан, три раза пытались поставить нас на колени. Первая война была в 1838–1842 годах, вторая в 1878–1880 и третья в 1919-м. Все три раза инглизи были вынуждены убираться восвояси. А вот этот, – ткнул он пальцем в картину, – уцелел. Его зовут Смит, капитан Смит. Наши деды посадили его на коня, сказали, чтобы тот скакал без передышки и передал своим начальникам то, что произносит каждый афганец вместе с молитвой: «Мы сотрем вас с лица земли, как корова слизывает траву, вы нас никогда не победите. А если придете снова, то знайте, что земли для английских могил у нас хватит».