Услышать высказывание Пруста и не обратить на него внимания — значит быть современным или склонным к саморазрушению — что, впрочем, одно и то же.
Но стоило Жану позвонить, как я забывала о Прусте.
Пруст опоздал на целый век.
Бесполезно копировать жизнь с литературы.
Жизнь — не роман.
Пруст ничего не знал о женщинах.
Одетта и госпожа Вердюрен не похожи на меня[18].
Я уникальна.
Я современна.
Никто не может решать за меня.
Я предпочитаю платить за мои собственные ошибки, чем за ошибки других — пусть даже Марселя Пруста.
Жан звонит, когда у него есть свободное время, я хочу его увидеть — зачем же отказываться?
Жизнь коротка.
Баланс № 1: Извинения – грубости = ноль грубостей, сплошные извинения.
Баланс № 2: Продолжительность жизни – часы сна + часы раздражения + дантист + налоговый инспектор + могильщик = зачем отказывать себе в приятных моментах?
Логика Идиллии: с ним и без того трудно, зачем создавать лишние проблемы?
Совет Клементины — хирургия: отрезать, отделить, ампутировать...
Медицинское заключение: Жан может страдать от длительного перерыва в словесном общении, но без нарушения, речи, разве что с некоторым замедлением.
Ритуальная фраза: «Я зайду на чашку кофе».
Без сахара, без повода.
Обычная реакция на этот голос в вечерней обстановке, возле камина — на его обволакивающую мягкость и нежность, на его приглашение: я уступаю.
Он приближается ко мне по коридору широкими мужскими шагами, я выхожу ему навстречу мелкими шажками женщины, чья походка стеснена узкой юбкой и слишком высокими каблуками. Он подходит, обнимает меня, а потом, когда я замираю от удовольствия, он отстраняется и начинает бродить по комнате, не говоря ни слова.
Он не оставляет мне времени стать другой.
Возможно, я боюсь потерять нечто гораздо более важное, чем он: чувство.
Чувство, которое позволяет мне оставаться начеку, одержимость, которая поддерживает мои силы, делает незначительными все мировые проблемы, вплоть до того, что оставляет меня совершенно слепой и глухой к ним, защитный гипноз, восхитительный сон...
Я боюсь возвращения к нормальной жизни — банальной, безмятежной. Боюсь потерять мечтательность, погрязнуть в материальности и в пустяковых заботах. Жан тоже станет реальным, если заговорит, и я увижу его таким, как он есть. Состоящим из слов. Слов, нагроможденных, словно камни в пирамиде, которые ограничат его. Может так случиться, что сон развеется и я увижу обычного человека — не сверхчеловека. Заурядного типа, не красавца и не гения. Обычного бабника, а не романтического влюбленного. С глазами орехового цвета, а не черными. Молчаливыми, а не загадочными. Может быть, даже выяснится, что Жан молчит, потому что ему нечего сказать. Потому что его внутренний мир совсем не похож на мир Цвейга, и он слушает собеседника совсем не так, как слушал бы Фрейд.
Он не сказал мне, может ли тайная любовь быть настоящей.
Не сказал, верит ли он в тайну.
Не сказал, почему он не разговаривает.
Не сказал, как назвать то, что с нами происходит.
Вещи, люди, отношения имеют имена и названия. У всего есть название. Цветы, духи, бабочки, вирусы — все как-то называется. Энциклопедии перегружены определениями. Почему наши отношения, какими бы странными они ни были, не имеют названия? При мысли об этом я испытываю возмущение, похожее на то, которое могла бы испытать в детстве против своего отца, который не сознавался бы в отцовстве. Нечто скрытое, напряженное, мучительное заслуживает того, чтобы быть названным, как дети заслуживают фамилии отца, а мертвые — погребения. Я могу смириться даже с прекращением наших отношений, но не с тем, чтобы их никак не определять. Что мы пережили? Как назвать эту состоявшую из отдельных эпизодов связь? Зависимостью? Величайшей нежностью? Привязанностью, склонностью, страстью? Флиртом? Нет, не флиртом — мы занимались любовью. Благодеянием?
Может быть, и в самом деле благодеянием? Несмотря на улыбку, которую вызвала у меня мысль об этом, такая гипотеза меня не устраивала.
Я больше всего похожа — и это еще печальнее — на женщину, которую мужчина постоянно ограничивает во всем — может быть, потому, что дорожит ею.
Существуют мужчины, нечувствительные к боли и равнодушные к той боли, которую причиняют сами. Существуют мужчины, неспособные к малейшему усилию. Есть мужчины, неспособные понять разницу между протяженностью дня и месяца, потому что их жизнь летит слишком быстро и они не могут себе представить, что у кого-то она может протекать иначе. Есть мужчины, не поддающиеся ничьему влиянию. Не подчиняющиеся определениям, описаниям, уточнениям, потому что определять — это почти одно и то же, что осуждать. Жан относится именно к этому типу.
Он позвонил.
Я дала ритуальный ответ на ритуальный вопрос:
— Да.
Слова помогают, а не мешают.
Тело тоже обладает памятью.
— Я приду между половиной второго и без четверти три.
Я вернулась из лицея к полудню, нагруженная книгами и домашними работами, я не купила по дороге ни цветов, ни пирожных, я даже не раскрыла «Кулинарную книгу для детей» на странице «Шоколадный мусс», хотя практиковалась в кулинарии последние три месяца. К чему? Все равно он уйдет, так ничего и не попробовав. Обойдемся без эстетики. Я сжала кулаки, словно кошка, втягивающая когти, чтобы спрятать ненакрашенные ногти.
Моя манера держаться ни в коем случае не должна выглядеть показной.
Если мои слова не могут его оттолкнуть, то, по крайней мере, моя одежда его обескуражит.
Ничто из того, что на мне надето, не должно выдавать моей привязанности. Никакой юбки с разрезом, никакого соблазнительного нижнего белья, ничего из того, что легко расстегивается. Преграды, которые создает моя одежда, влияют на мою доступность.
Сохранять равновесие.
Не терять головы.
Я восхищаюсь им, когда он появляется передо мной, всегда в одном и том же костюме (или очень похожих), без особых изысков. Да, я могу восхищаться такой дурацкой вещью, как ничем непоколебимая уверенность, способность нравиться таким, как есть, без риска изменить себе.
Что до последовательности событий, я о ней знала. Он может сказать, что зашел «по-дружески»; потом на смену дружбе постепенно придет желание; последуют долгие или не слишком долгие объятия; желание будет удовлетворено; вернется чувство вины, и не останется места даже для дружбы, только для злости и отчуждения.
Приятные вещи принадлежат миру молчания — потому что я сама их изобретаю? Они происходят, а не произносятся.
Жизнь идет, жизнь уходит. Он идет и уходит, как жизнь.
Я удовлетворяю его фантазии, он удовлетворяет мои мечты.
Он придет и снова окружит меня молчанием. Словно пироман, щелкающий зажигалкой.
Он преступник.
Он хочет убить любовь.
И я не знаю, как ему помешать. Можно помешать грабителю, насильнику, убийце, самоубийце — но не тому, кто разочаровался во всем сам и разочаровывает других.
Я знаю, как будут разворачиваться события, я знаю о его затруднениях, как знаю и то, что он может успешно бороться с собой. Я могу ускорить ход событий.
Жизнь повторяется.
Но зачем повторять историю, возникшую из неудовлетворенности?
Сейчас половина первого, я уже дома и жду его, я отменила лекцию по Вовенаргу[19] — тем лучше: Вовенарг обманывается, когда утверждает, что «страсти не могут погубить человека, потому что по натуре он не зол».
Неправда. Страсти, как и дурные натуры, существуют и могут быть очень прочными. Из них можно составить целые каталоги, как из сортов роз: холодоустойчивые, вьющиеся, ползучие, утыканные шипами...
Страсть продолжает жить, пока встречает сопротивление, и угасает, когда становится разделенной. Моя жизнь — буги-вуги, рок-н-ролл без партнера. Я кручусь совершенно одна.