Взрыв хохота заглушил слова, во всю мочь гоготал дьякон, пищала дьяконица.
– Бывает же такая погань, – с омерзением сказал Стратилатов, – к духовному сану никакого уважения! – и, плюнув, пошел к грядкам.
– А твоя Надерка шлюха гулящая! – пустил дьякон, гогоча вслед, уж так разыгрался.
– А вот я тебя, дьякон, застрелю, – обернулся Иван Семенович и быстро-быстро зашмыгал по грядкам к дому.
Гогот между тем не унимался: дурочкин сон и стратилатовская угроза довели его до неистовства, какая-то кликуша залаяла.
Но Иван Семенович не заставил себя ждать, словно из-под земли вырос он с большим грузинским пистолетом, украшенным тонкою резьбою. Он шел прямо к дьякону и в шагах пяти остановился, поднял пистолет и стал целиться.
И тотчас все притихло, одна лишь кликуша лаяла.
– Помяни, Господи, царя Давида и всю кротость его! – зашептали старухи, расползаясь, как слепые щенята от матери.
– Ты попробовал бы лучше из палки выстрелить, авось вернее! – Дьякон скорчил рожу, будто передразнивая, и стал пятиться.
А Иван Семенович упорно целился, и казалось, вот сию минуту спустит курок, раздастся выстрел и конец дьякону. Дьякон вдруг задрожал весь и, высунув язык, как-то приседая, словно на перебитых ногах, с высунутым языком пошел прочь.
Так пропал дьякон за крестами, окружающими всехсвятский алтарь, и осталось у камня всего несколько душ: какие-то деревенские бабы с узелками, и с ними кликуша, которая лежала теперь ничком на траве, да нарядная барышня Спицына, дочка купца Спицына, опекавшая дурочку, да сама дурочка. Она сидела на камне, держала на коленях платок и плакала тихо, как дети, у которых отняли игрушку. А Иван Семенович все стоял и целился. И, должно быть, так в оцепенении с пистолетом в руках простоял бы до вечера, до ночи, если бы не пробудил его голос Надежды. Надежда, перевесившись из окна, с сердцем кричала ему, чтобы шел скорей чай пить – пирог поспел.
– Мерзавец, долгогривый пес! – очнулся Иван Семенович и пошел к дому, тяжело передвигая свои огромные калоши.
Эх, в прежнее-то время, в обернибесовское, в те ранние годы, когда еще жива была покойница мать, как весело проходили именины! Настал сенокос, напускалась-разгуливала острая коса в мягкой траве, сметали сено в стога, лег бы подле стога или сел бы верхом на коня, поднялся бы конь, только топ стоит. Сколько в лесе деревьев, сколько прутьев на дереве, сколько на каждой ветке зеленых листьев, все узнал бы, весь лес объехал бы.
Но теперь не до того: другая песня! Именины не в именины пошли. На следующий день после столкновения, на свои черствые именины, Стратилатов перебрался на новую квартиру к соседу Тарактееву в каменный дом с высоким крыльцом.
Не хотелось ему расставаться с своими комнатами, трудно было, а пришлось, не хотелось и вещам трогаться с места, за столько-то лет насидели местечко, а пришлось. Просто взбесилась Надежда, кричала она озверелая на всю Поперечно-Кошачью, что и дня не останется в дьяконском паучином гнезде, где и не житье ей, а смерть – осрамил ее дьякон! – рвала и метала, вгорячах кокнула заветную чашку с золотым крылом, напустилась со зла на Ивана Семеновича, давай колотить его да хлестать по ушам, исщипала до синяков, так разбушевалась, так расходилась, вот глаза выцарапает, хоть веревкою крути. Так и покинул Иван Семенович в угодность своей Надежде свой старый дьяконский дом.
Переезд на новую квартиру и вся злополучная история с обстрелянным всехсвятским дьяконом вызвали новые толки, а разговорам, всяким шуточкам и насмешкам конца не было. Уверяли, что из стратилатовского пистолета лет уж двести никто не стрелял да и заряжать такой грузинский невозможно: без пороха разорвет; смеялись над дьяконом, который стрекача задал в виду огнестрельного орудия, и что дурочка сестрица Матрена за это разлюбила своего дьякона, с особенным же удовольствием и довольно откровенно передавались подробности самого переезда: как стражник Емельян Прокудин помогал вещи перетаскивать и какая награда досталась ему за усердие.
– Голгофа, – взывал Адриан Николаевич, указывая волосатым перстом на Стратилатова, – рогатая ты плешь.
Но Ивану Семеновичу совсем не до рогов было, весь поглощенный устройством своего нового угла, он только и думал, как и где расставить ему вещи, которых оказалось и много да и непослушные какие-то. Всякие издевательства, всякие назойливые вопросы раз от разу отскакивали от него, как от стены горох. И признался ли бы он в конце-то концов, что живет с Надеждою вовсе не как брат с сестрою, а ведь, в сущности, всем только и хотелось, чтобы он признался в этом, или же, потеряв последнее терпение, прибег бы к своей чернильнице и зачернил бы в канцелярии весь пол пятнами, а может быть, вооружась по самые зубы, опять за пистолет взялся бы, но уж, конечно, за самый скорострельный, об этом никто не думал, да и думать не стоило – все кончилось само собою.
Как лишь случай когда-то спас Ивана Семеновича от регента Ягодова, и регентских злопагубных нашествий, и ягодовской богопустной философии, так и теперь выручил его, но уж не случай, а целый ряд событий да таких важных – на весь город.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Женский Зачатьевский монастырь после древнего Прокопьевского первый. В его прошлом числилось за ним немало заслуг и много прелюбопытных историй: он и от врагов спасал и просвещение насаждал, за его высокими стенами умирали в заточении узницы и простые смертные и такие, при имени которых Стратилатов непременно бы привстал, одно время хлыстовство процветало в нем, но все эти доблести давным-давно поросли быльем, монастырь пришел в запустение и шла жизнь хозяйственная, сварливая – монастырская.
Еще в конце прошлого года вдруг заговорили о монастыре, говорили с уха на ухо, а слышно было с угла на угол. Прошла молва, что творится в монастыре что-то необыкновенное и притом такое, что и подумать страшно.
По ночам будто бы подымается шум, появляется нечисть и скверна – вредные насекомые, жабы болотные, псы смердящие, мыши летучие, скорпионы и всякие гады земноводные, от которых и стон и крик по кельям стоит, но мало того, в трапезной будто бы все предметы ни с того ни с сего сами собой ворочаются: падает посуда с полок, вылетает пестик из ступки – зазеваешься, огреет по затылку! – выскакивают из печки горящие дрова.
Зачатьевский протопоп отец Пахом – Ахитофел сбежал от страху, когда, пришедши в трапезную молебен служить, увидел шествующий ему навстречу огромный пустой сапог, а какая-то летающая корзинка так хватила дьякона в спину, что у бедняги все печенки отшибло и к Пасхе преставился.
А затем стало известно, что в самое наикратчайшее время кто-то надругался над всеми монашками, и такое попущение объяснялось не чем иным, как огненным искушением, которое будто бы нападает по ночам на монашек и нет от него никакого избавления.
Наш полицеймейстер Жигановский, любивший называть себя Понтием Пилатом, человек прямой и отважный, выведав через особых подручных суть дела, задумал расправиться по-свойски.
А дело-то было не без греха: оказалось, что и нечисть и скверна – все эти появляющиеся гады земноводные, не более как басня, пущенная лишь для отвода глаз, пустой же путешествующий сапог с летающей корзинкой – ловкая проделка; в действительности же по ночам монашки опускали с монастырской стены корзины и подымали в этих корзинах к себе в кельи своих кавалеров, а затем уж следовало огненное искушение.
Немедленно же нагрянуть врасплох и поразить всех наголову, вот что занимало полицеймейстера, – известно, Жигановский: два часа в сутки спал и все жулики ему повиновались.
По обыкновению, долго не раздумывая, неожиданно подошел он ночью к монастырской стене, засел в корзину и благополучно стал подниматься. И уж в корзинке, покручивая свои лихие жигановские усы, рисовал в воображении своем целые картины: как все потрясены будут, какой кавардак выйдет – битва, разгром, поражение. И вот на самом на верху, когда оставалось только вылезать и действовать, монашки, заглянув в корзинку, с ужасом узнали полицеймейстера, затабунились воронами, зачайкали да от страха и выпустили веревку: корзинка – вниз, а с ней и Жигановский, да так с высоты и брякнулся оземь, – тут ему и смерть приключилась.