— Да, но вы сами сказали, что по одним причинам со мною не хотели бы, чтоб он виделся с г-ном Дево.
— Не хотел бы, потому что знаю ваши опасения, хотя и не вполне разделяю их; знаю, что Эдмон слабого здоровья, и не хотел бы, чтоб ему сообщил это чужой. Я совсем не знаю этого Дево; что у него хорошенькая дочка, это не мешает ему желать прибавить себе практики; он, пожалуй, не приготовив Эдмона, скажет ему: «Вы опасно больны», — может быть, даже солжет. Эдмон так всем поражается, так все легко принимает, что, совершенно здоровый, от слов «Вы больны» может захворать в самом деле. Мысль у меня одна с вами, но я опять-таки не разделяю ваших опасений.
— Вы меня хотите разуверить, Густав; я это вижу и очень вам благодарна: но вы сами боитесь за него — я знаю. Вы следите за ним, как отец. Мать, разумеется, не может везде сопровождать взрослого сына: там, где кончается мое влияние, начинается ваше. Вам я обязана тем, что у Эдмона нет пороков, нет даже привычек, вообще свойственных молодежи: он не играет, не курит, не пьет, не предается никаким излишествам. Кому, как не вам, обязана я всем этим, и нужно ли говорить, как сильна моя за это признательность?
— Знаете ли, каким магическим словом удерживаю я Эдмона от всего, что ему вредно?
— Нет.
— Мне стоит только сказать ему: «Эдмон, это огорчит твою мать».
— Он так меня любит?
— Он обожает вас.
— Доброе дитя! — сказала г-жа де Пере. — А как я его люблю! У него еще могут быть развлечения, а у меня, кроме него, ничего нет. Я не живу без него: двадцать лет вся моя жизнь посвящена ему исключительно. Посудите же, Густав, как должна быть мучительна для меня мысль, что он заражен тою же болезнью, которая раньше тридцати лет свела в могилу отца его?
— Чтобы убедить вас, что все ваши опасения напрасны, позвольте мне дать вам совет.
— Добрый Густав, убедите меня.
— Вы никогда не советовались с вашим доктором об Эдмоне?
— Никогда.
— Так пусть он пойдет завтра к Дево; вечером я пойду к нему сам и узнаю истину.
— А если он скажет, что положение Эдмона, точно, опасно? Нет! Лучше уж сомневаться! Открытие это убьет меня. Я так боюсь за справедливость своих подозрений, что если бы завтра же Эдмон захворал, я бы не решилась послать за доктором. Они так хладнокровны, так привыкли к страданиям.
— В таком случае, я употреблю все меры, чтобы Эдмон не ходил к Дево.
— Благодарю вас.
— Не говорю наверное, но, кажется, он твердо решился продолжать начатую интригу.
— Все-таки попробуйте.
Через несколько минут после этого разговора Эдмон вошел с книгою, которую спрашивала мать.
Веселое и довольное лицо его, казалось, противоречило высказанным матерью опасениям, если не разрушало их вполне.
— Ты, верно, скоро шел? — сказала г-жа де Пере.
— Да, почти бежал.
— И не чувствуешь одышки?
— Нисколько.
— Стало быть, это тебе ничего… скоро ходить…
— Разумеется, ничего. Вот книга.
— Хорошо, друг мой. Спасибо.
Поцеловав сына в лоб, г-жа де Пере взяла его руки.
— Твои руки горят, — сказала она.
— У меня всегда теплые руки.
— Ты здоров ли?
— Как не надобно лучше. Ты знаешь, что я никогда не хвораю.
Нет надобности объяснять, почему после разговора с Густавом г-жа де Пере так заботливо допрашивала сына.
«В самом деле, я мнительна», — думала она, не спуская с Эдмона глаз, внимательно наблюдая за его взглядом, цветом лица и дыханием.
Эдмон был несколько бледен, но весел и спокоен.
Густав значительно и с некоторым торжеством взглянул на г-жу де Пере.
В ответ на его взгляд она тихо улыбнулась. В этой улыбке можно было прочесть:
«Вы правы. Опасаться, по-видимому, нечего».
Собираясь уходить, около одиннадцати часов Густав сказал Эдмону:
— Мне бы нужно поговорить с тобой.
— Приходи завтра.
Ты не уйдешь до моего прихода?
— Нет, только приходи пораньше.
— Я буду в двенадцать часов.
— До двенадцати буду ждать.
На другой день в девять часов утра Эдмон ушел, оставив на случай, если придет Густав, записку такого содержания:
«Друг Густав, вчера вечером мать послала меня за книгою, я ходил к Дево и узнал от привратницы, что он принимает от девяти до двенадцати и потом от трех до пяти.
До двенадцати мне решительно нечего делать: я пошел к Дево и по возвращении на целый день твой. Тебе, верно, понятны мои беспокойство и нетерпение».
Эдмон отправился на улицу Лилль, размышляя всю дорогу о том, могут ли доктор и его дочь проникнуть под вымышленным предлогом настоящую цель его посещения.
«Что сказать, когда он спросит, чем я болен? Скажу первое, что придет в голову: головные боли, нервные страдания, кашель; он что-нибудь пропишет, прикажет больше ходить, и я буду себе ходить к нему каждый день с донесениями, что мне, слава Богу, лучше. Это польстит его самолюбию, и мы подружимся».
Впрочем, Эдмон не был совершенно спокоен, зарождавшаяся страсть волновала его.
Молодость и красота Елены сильно и решительно поразили его воображение; сердце его чувствовало потребность привязанности, выходящий из ряда вседневных связей, более чистой и возвышенной: как Павел или Вертер, он искал наслаждений в любви, которой можно отдаться всем существом, в любви трудной и почти невозможной.
Своих сокровенных мыслей он не сообщал Густаву: человеку трудно в них сознаваться.
Ему не столько нужна была женщина, сколько идеал, в мечтах и надеждах для него было более привлекательного, чем в самом наслаждении и уверенности.
Любимая женщина должна была существовать для него в действительности, как точка опоры его воображению, как исходный пункт его иллюзий, как истинная мысль для художественного, богатого вымыслом и красками произведения.
Требованиям этим могла удовлетворить только первая любовь молодой девушки.
Оставалось решить, любит ли его Елена, в нем самом были уже все задатки влюбленного, потому что в любви ему нравилась самое любовь.
До сих пор две привязанности разделяли его сердце: мать и Густав. Пришла пора, и его сердце уже не удовлетворялось этими привязанностями: требовалась третья, никаким образом, впрочем, не способная возбудить в первых ревность, потому что ее характер и самое происхождение не одинаковы с ними.
VII
Мы уже сказали, что, несмотря на сильную потребность любви, Эдмон никого еще не любил: так далеки были встречавшиеся ему женщины от составленного его воображением идеала.
Елена произвела на него решительное впечатление.
Дойдя до улицы Лилль, Эдмон с волнением, весьма в таком случае естественным, позвонил у дверей доктора.
— Г-н Дево дома? — спросил он у отворившего ему слуги.
— Он занят с больными, — отвечал слуга. — Если вам угодно подождать, я вас уведомлю, когда он будет свободен.
Эдмон вошел в зал, мрачный, холодный зал, убранный во вкусе времен Империи.
Столовые часы изображали Сократа, принимающего яд; на стенах развешаны были гравюры — Велизарий, Гомер и Гиппократ, отвергающий дары Артаксеркса. Канделябры с львиными лапами, кресла со сфинксовыми головами, экран и подушки, очевидно вышитые дочерью, заваленный книгами стол, бронзовая люстра, маленькие столики между окнами и между дверями — на одном раковины и нанизанные на булавки насекомые, на другом фарфоровая группа, изображающая Аполлона и девять муз, — вот все убранство комнаты, в которой остался Эдмон.
Полное спокойствие царствовало в этом зале. Можно было сказать, что сюда входят только люди степенные, важные, оставляющие за собою особую атмосферу науки и торжественности.
«Может быть, она зачем-нибудь войдет сюда», — промелькнуло в уме Эдмона, но никто не входил, все было тихо по-прежнему.
Эдмон не сомневался, что одна из дверей зала вела в комнату молодой девушки и что в ту минуту она была у себя.
«Думает ли она, что человек, следивший за нею вчера, так близко от нее сегодня? Верно, нет», — мысленно рассуждал он.