— Потом… — в раздумье произнесла Нишетта и вдруг, будто отрезав, быстро спросила: — Что вы намерены делать, если заметите, что вовсе ее не любите?
— Больше не буду ходить к отцу ее.
— И вы мне это обещаете?
— Обещаю. Но зачем такое торжественное обещание?
— Затем, что из самолюбия вы захотите сделать то, чего бы никогда не сделали из любви. Вы завлечете слишком далеко девушку, которую не любите, погубите всю ее будущность для удовлетворения мелкому тщеславию. Вы поступите дурно.
— Не поступлю, Нишетта, потому что я честный человек.
— На этих условиях буду помогать вам. Заметьте, что я покровительствую только законным связям, — прибавила она, улыбаясь и несколько покраснев.
— И вы можете помочь мне?
— Очень ясно.
— Но как?
— Девица Елена Дево разве не носит шляпок и чепчиков? Нет? Не носит?
— Ну… разумеется, носит.
— Ну а если носит, так Нишетта поможет вам, и вы поблагодарите ее, когда узнаете, какая она мастерица.
X
Только почти невероятною наивностью и чистотою сердца Елены можно объяснить письмо известного читателю содержания к совершенно незнакомому человеку. В письме этом будто предполагалось, что Эдмон по какому-то тайному сочувствию знает, какие мысли волновали писавшую, знает, что сказал о нем отец ее, предполагалось, одним словом, невозможное.
Как она написала эту строчку — она не знала сама. Сделано это было необдуманно; просто нужен был исход волновавшим ее мыслям. Поступок Елены, в строгом смысле, нельзя даже приписать ее наивности; это было ребячество в полном смысле этого слова.
Ребенок не мог и подозревать очень естественных следствий своей необдуманности.
Во-первых, Эдмон мог видеть в этом анонимном предостережении глупую, неприличную шутку, не догадавшись, какое руководило писавшею чувство; потом, если бы он и догадался, кем написаны эти два темных слова, не зная о грозящей ему опасности, он бы истолковал их в пользу возникающей любви; наконец, если бы письмо достигло предположенной цели и объяснило Эдмону настоящее его положение и необходимость немедленного отъезда в благоприятный климат, то как грубо открыла бы Елена глаза любимому человеку, которого нужно бы вылечить, по возможности скрывая от него истину.
Елене и в голову не приходили все эти случайности. Она поступила, как дитя, по первому внушению сердца.
Но впечатления быстро перерабатываются молодыми натурами и через самые короткие промежутки зарождают новые, совершенно противоположные прежним мысли.
Когда Елена вечером осталась одна в своей комнате, когда она могла сказать себе: «Письмо мое получено и прочитано г-м де Пере», — поступок ее показался ей совершенно с другой стороны, и ей вдруг стало страшно за его последствия.
В том, что за несколько минут казалось ей так просто и естественно, она уже ничего не видела, кроме непозволительной переписки молодой девушки с незнакомым ей человеком, и, разумеется, преувеличивала последствия своей ветрености.
«Что он обо мне подумает? — говорила она. — Пожалуй, вообразит, что я сама еду на юг и хочу, чтобы он за мной следовал, или что я не смею любить и хочу удалить его, или, наконец, что я другого люблю… Предположить все, кроме настоящего, потому что отец сказал, что ему неизвестна опасность его положения, а не зная о своей болезни, разве может он понять письмо мое?»
Наивный ребенок и не подозревал, что Эдмон мог даже не догадаться, что письмо от нее.
«Зачем я писала? — думала Елена, возвращаясь к своим опасениям. — Боже мой! Да ведь я писала, чтобы спасти человека, который меня любит. А кто мне сказал, что он любит меня? Кто сказал? Эти мысли, до сих пор никогда не приходившие мне в голову, эти чувства, никогда не волновавшие моего сердца, этот тайный голос, это имя, постоянно звучащее в ушах моих. Если бы я по крайней мере не произвела на него впечатления, он бы не следил за мною, не пришел бы сюда, я бы сама не решилась писать ему…»
Читатель не удивляется беспокойствам и опасениям Елены. Недавнее приключение сразу отбросило далеко от нее тихое однообразие ее прошедшего.
До сих пор никто не говорил ей о любви, никто не замечал даже, что она выросла, что она способна любить. Эдмон первый, без слов, высказал ей признание.
Пусть читатель сам рассудит. Следовать за женщиной, узнать ее имя и на другой же день найти предлог, чтобы явиться в ее дом — разве не значит чисто-начисто признаться ей в любви? И когда от этого случайного предлога происходят такие грустно-поэтические последствия, какие произошли от свидания нашего героя с доктором, разве не естественно, что приключение это овладеет воображением и наполнит все существо молодой, романтически настроенной и экзальтированной девушки, только что покинувшей пансионскую скамью?
Это до такой степени верно, что, размышляя о вероятных последствиях своей ошибки, последствиях, устрашивших ее сначала, Елена не только привыкла о них думать, но даже осталась очень довольна тем, что написала письмо, именно потому, что от него могли произойти романтические последствия.
Найдите мне, если не верите, шестнадцатилетнюю девушку, которая не была бы в восхищении оттого, что ее жизнь начинает походить на роман.
«Что он сделает, прочитав мое письмо? Сделает же ведь что-нибудь. Поскорее бы завтра пришло».
И Елена уснула с этой мыслью, забыв даже, что Эдмону остается жить всего два-три года, что именно потому она и писала к нему. Сердце девушки — чистое зеркало, отражающее все, мимо него мелькающее и не сохраняющее ничего.
Увлеченная своими мечтами, Елена заснула, забыв погасить свечу; в два часа почтенная гувернантка проснулась и, удивленная поздним бдением своей питомицы, поспешила исправить ее неосторожность.
Эдмон не спал; он был слишком счастлив, чтоб спать.
После обеда у модистки Эдмон нанял карету, и все трое поехали кататься в Елисейские поля и оттуда в Булонский лес: Нишетта, склонясь головкою на плечо Густава, Эдмон против них, любуясь ее маленькими ножками, протянутыми возле него на подушку.
Вечер был тихий и ясный, Густав и Нишетта обменялись чуть слышными, им одним понятными словами, словами любви, уносимыми вечерним ветром вместе с ароматом цветов и напевами птиц.
Эдмон думал о Елене; он мечтал о возможности так же сжимать ее в объятиях, как Густав Нишетту, и в мечтах был счастливее своего друга.
Довезя их до квартиры модистки, он поехал домой.
На первой ступеньке лестницы привратник отдал ему Еленино письмо.
Не подозревая, откуда оно и что в нем содержится, Эдмон распечатал.
Три раза перечел он это таинственное предостережение и не понял решительно ничего.
«Поезжайте на юг… — повторял он беспрестанно, будто взвешивая каждое слово и напрасно стараясь проникнуть в истинный смысл. — Что же это значит?»
«Что же это значит?» — бормотал он и, дойдя до своей комнаты, остановился, как был в шляпе и в пальто, перед зеркалом.
Имя молодой девушки не приходило ему и в голову. Человек уже так создан, что всегда ищет неизвестное не там, где бы следовало; но, без всякого отношения к письму, образ Елены, занимавший его в течение целого дня, несколько раз вставал перед ним во время этого чтения так живо и так ярко, что письмо невольно сжималось и опускалось его рукою.
Послышался легкий стук в двери.
— Войдите, — сказал Эдмон, полагая, что это лакей его, и не оборачиваясь.
— Что ты это читаешь с таким вниманием, друг мой? — сказала г-жа де Пере, положив голову на плечо сына.
— Прости меня, добрая маменька; я не думал, что это ты стучала. Я очень заинтересован этим письмом; не знаю, откуда оно и что значит. Не будешь ли ты счастливее меня: не поймешь ли?
— Дай сюда.
Эдмон отдал письмо матери.
Взглянув на записку, она вся побледнела; внезапная бледность ее не скрылась от глаз Эдмона.
— Что с тобою? — вскрикнул он.
— Ничего, — бормотала г-жа де Пере, стараясь улыбнуться, — ничего, друг мой… последнее время со мною часто эти припадки, это приливы крови к сердцу.