— Я хочу взять выходной на сегодня, — сказала я Инге на следующий день. — Не могу ждать до вечера.
Инга сразу же поняла, что я намерена делать. Несмотря на загруженность, она взяла на себя мою работу. Когда я уходила, она сказала:
— Уверена, что ты наконец-то разберешься со своими делами.
* * *
Есть большая разница в том, как ты совершаешь один и тот же путь — летним солнечным теплым днем или зимним вечером, в темноте и холоде, когда ты несчастна и утомлена. Сейчас я была спокойна и собранна. Я знала, что мне предстоит поединок. Но теперь я ждала его. В тот вечер перед Рождеством, когда я была у Вегерера, я не обратила внимания на перемены, происшедшие вокруг за многие годы, да я и не хотела их замечать. Сейчас я смотрела на них с любопытством, они то шокировали, то удивляли меня. Я не сопротивлялась этим чувствам. «У Вегерера тоже кое-что изменилось», — подумала я. Постройки на его участке постарели и обветшали.
«Ну, не бойся, — приказала я себе, подойдя к дому Камиллы. — Когда-то этот дом принадлежал Густаву Бухэбнеру. Здесь он жил со своей женой Иреной и дочерью Ренатой. Камилла жила в домике привратника и ненавидела этот дом, пока он не стал ее собственностью. Ты не должна стоять здесь и размышлять, — сказала я себе, — ты должна войти в дом. Пусть будет что будет».
Ворота были открыты. Я прошла мимо домика привратника, стараясь не чувствовать себя здесь чужой. Это далось мне без особого труда. Я обратила внимание на ухоженные газоны, на форму клумб, которая совсем не изменилась. Сорта цветов тоже были прежними. Отцветшие тюльпаны отчаянно защищали свои потемневшие лепестки. Рядом всеми оттенками желтого цвели нарциссы. Между ними, как и раньше, — садовые темно-розовые колокольчики. На лугу белели кусты декоративных вишен.
Дверь в дом была незаперта. «Как неосторожно с ее стороны, — подумала я, — все-таки она живет одна». Я замедлила шаги и стала подниматься по лестнице, стараясь ступать так, чтобы меня услышали. Но доски на ступеньках растрескались и не отражали звука шагов. «Я позвоню, — подумала я. — Наверняка у нее теперь современный звонок, который имитирует звон колокольчика». Но я ошиблась. Нажав на кнопку, я, как и прежде, услышала совсем не мелодичное жужжание.
— Входи, — крикнула Камилла издалека.
Я вошла в прихожую. В нее выходили три двери. Одна вела в кухню, где когда-то хозяйничала фрау Бергер, неохотно подчиняясь коротким распоряжениям моей матери, которую она не считала хозяйкой. Напротив — дверь в детскую. «Оставайся в комнате, Рената, зачем ты постоянно выходишь? Что значит — не хочешь сидеть одна? Это твоя собственная комната. Ты должна радоваться, не у всех детей есть своя комната». В центре находилась двустворчатая дверь, которая вела в гостиную — гордость Ирены Бухэбнер. В этой комнате, обставленной по ее вкусу, она могла показать всем, кто здесь живет. Перед войной у нас бывало много гостей. Когда началась война, их стало значительно меньше. По вечерам здесь, почти не разговаривая друг с другом, сидели родители, а ребенок играл в одиночестве или надоедал им своими вопросами. Здесь Рената и Камилла слушали проигрыватель. Пластинка была одна. Она принадлежала Камилле, и та могла крутить ее бесконечно. Ребенок тем временем засыпал. Когда-то эта комната казалась Ренате слишком большой, а сейчас, для сорокадевятилетней женщины, которая хотела переступить ее порог, она стала слишком далекой. Я знала, что найду здесь Камиллу.
Обои остались теми же, как она и говорила. Но все остальное было чужим: мебель, занавески, ковры. Вещи лежали и стояли иначе, чем при Ирене Бухэбнер. На картинах были другие ландшафты, люстра освещала чужую обстановку.
Камилла сидела около окна на Низком стуле, спиной к двери. Она тоже была здесь чужой. Как и я. Но она пыталась как-то прижиться. Посмотрим, удалось ли ей это.
— Подойди ближе, Рената. Сядь рядом, — попросила она. Она не обернулась ко мне, но ее голос был прежним.
Я села напротив и увидела, что смерть дочери все же очень изменила ее. Это касалось не только внешности. Изменилось все внутри нее. Скрыть это было невозможно.
Я настроилась на эти перемены и не стала начинать обычный разговор, говорить «здравствуй, Камилла, я пришла, как ты живешь, очень сожалею о смерти твоей дочери, жены Юргена».
Я ждала. Я была терпелива. Молчание длилось долго. Наконец она сказала то, что говорим в таких случаях все мы, поняв невосполнимость утраты.
— Я во многом была неправа, Рената.
— Я знаю, — ответила я. — Но почему?
* * *
У Вегерера был отличный слух и еще более тонкое чутье. Каждый раз, когда мы садились пить кофе в саду, он находил себе дело около садовой решетки. Он знал, что я приглашу его присоединиться к нам. Раньше он просто перелез бы через решетку, но сейчас он медленно бредет по своему саду к улице и уже оттуда идет к нам. Он привык улыбаться, когда видит нас вместе. Он рад этому.
— Выпейте с нами кофе, господин Вегерер, — говорит Камилла. Я тоже повторяю свое приглашение. Он мнется на месте, молчит, потом садится на скамейку и потирает руки о свои давно не стиранные рабочие брюки. Он почти всегда небрит, седая борода делает его лицо еще меньше.
— Камилла, у тебя сегодня хороший цвет лица, — говорит он, повернувшись к ней. — Ты, Рената, тоже хорошо выглядишь.
Мы сошлись на том, что он видит в нас старух и уже не может перестроиться на другой лад.
— Ты присматриваешь за ней, — говорит он дальше и показывает пальцем на Камиллу. — Она еще не может взять все на себя.
— Она очень строгая, — говорит Камилла, — я слушаюсь ее.
Мы смеемся, Вегерер не верит Камилле, но мы с ней знаем, что эти слова относятся к вещам, о которых мы предпочитаем не говорить.
Вегерер, как всегда, заводит речь о бароне. О нем он говорит постоянно, каждый раз поворачивая эту тему новой стороной, припоминая все до мельчайших подробностей. Нам требуется много усилий, чтобы перевести разговор в другое русло.
— Жалко, что он вернулся таким больным. Мог бы прожить на годик-другой больше. Но кто знает, что ему пришлось пережить, он никогда не говорил об этом. Он даже не смог по-настоящему порадоваться, когда ему все вернули — землю, виллу и кое-что из мебели. Он не знал, что ему со всем этим делать. Да ты ведь его видела после возвращения, Камилла.
— Да, он попросил меня навестить его, — подтверждает Камилла то, что он и так давно знает.
— Я спросил, можно ли мне зайти к нему, и баронесса разрешила, — продолжал Вегерер. — У них было так тесно, странно было видеть их в такой обстановке. Все же нужно было бы его, несмотря на болезнь, хоть раз привезти на виллу. Пусть бы он взглянул на нее. Но тут приехал инженер и, мне кажется…
— Да, господин Вегерер, — перебивает его Камилла, — все это могло бы быть, но мы больше не хотим говорить об этом.
Я не возражаю. Я давно уже обо всем знаю.
Но Вегерер не хочет отказать себе в удовольствии рассказать о том, как Хруска вернул барону Лампи. Эту историю я слышала еще от него самого. Русская оккупация была лучшим временем в жизни Хруски.
Они сделали из него комиссара или что-то в этом роде. Ему вменялось в обязанность присутствовать при конфискации имущества из квартир нацистов. Нацистам при этом очень везло, так как он часто помогал им спасти необходимые вещи. Ему такое занятие доставляло мало удовольствия, и, несмотря на восторженное отношение к коммунистическим идеям, он чувствовал себя неловко.
— Но он все же ушел с русскими, — говорит Камилла.
Вегерер обязательно хочет высказать свое мнение по поводу Карла Хруски.
— Он не имел никакой выгоды от своих убеждений, — защищает он Хруску, — и умер тем, кем был, — плотником. А Лампи он отдал барону совсем не потому, что не хотел, чтобы у него, убежденного коммуниста, висел дома портрет аристократа. Просто он знал, что барон ждал этого. Хруске самому нелегко было расставаться с картиной, он говорил мне.