Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Датское слово helvede[96] недостаточно сильное, чтобы описать, что мне пришлось вытерпеть в школе на Серебряной улице. Девочки поджигали мои волосы свечкой, а мальчики подложили мне в сапоги вонючий горячий кал, а потом с улыбкой до ушей стояли поодаль и наблюдали, как я вожусь в раздевалке. Я приняла выражение лица зависимой нации: гордость, гордость и еще раз гордость! – и как ни в чем не бывало погрузила ноги в датское дерьмо и вышла вон под крики всех этих ларсов да бьёрнов, резавшие как стекла. Машина по обыкновению ждала меня возле школы, но я прокралась вон другим путем и дала крюк по улице Кронпринсессегэде. Мне не хотелось замарать персональную машину Исландии.

Когда идешь в чужом дерьме, возникает особое ощущение. С тех пор мне трудно ходить по копенгагенской брусчатке: я все время чувствую, как пальцы ног месят датские нечистоты. Со слезами на глазах и комком в горле величиной с лимонку я прошла вниз по Кебмэйергэде, по Стрейет, через Ратушную площадь и вниз по Кальвебод Брюгге. Мамы дома не было, меня встретила одна Хелле. У кухарки была большая грудь, в которую было приятно уткнуться; сама она была малорослая, с вечно голыми руками, напоминавшими душистые горячие белые буханки (не испеченные в форме, а просто поднявшиеся на противне). Лицо у нее было тоже взошедшее на дрожжах, с неизменным пропеченным выражением: зубы – сливочно-белые, губы – вкусные, щеки – поджаристые, а веснушки на них напоминали семечки на булке. Но в тот день мне было трудно бросится в датские объятья.

«Er vi en smule bedrøvet i dag? Nej, men hvad for en ulykke! Nu skal vi bare komme ind på badeværelset og så kan vi ordne det med det samme!»[97]

Она обещала не рассказывать маме, что я наделала в сапоги. Никто не должен был узнать правду. Даже моя норвежская подружка Ауса. Она ходила в немецкую школу, ее приглашали на дни рождения к детям из высокопоставленных семей. Дитя квислингов было прелестным плодом оккупации. Она была в безопасности, а я была кругом неправа. Для Аусы я была слишком датской. Для школы – слишком немецкой. И для всех – слишком исландской. Я всегда была какой-то неправильной. И так всю жизнь. В послевоенной Аргентине все думали, что я немка, и смотрели на меня косо. В Германии все узнали, что я была в Аргентине, и тоже смотрели косо. На родине я слыла нацисткой, в Америке – коммунисткой, а во время поездки в Советский Союз меня обвинили в «капиталистических наклонностях». В Исландии я была слишком заграничная, за границей – слишком исландская. В Бессастадире я считалась недостаточно утонченной, зато в Болунгарвике меня прозвали «примадонна». С женщинами я пила как мужик, с мужчинами – как барышня. С любовниками я была чересчур голодна, с мужьями – холодна. Я никуда, блин, не вписывалась, поэтому всегда находила себе новую тусовку. Я вечно была бродяжкой-одиночкой, и началось мое бегство именно в эту пору. Мое вечное бегство длиною в жизнь. В младшей школе на Серебряной улице в сентябре сорокового года.

43

Аннели

1940

В середине ноября я совсем бросила школу. Я познакомилась с доброй женщиной, которая пожалела меня, когда я плакала на скамейке в саду Росенборг. Едва посольский автомобиль исчезал за углом, я шла к темно-красной двери ниже по улице и звонила в звонок, подписанный: «А. Беллини».

Ее звали Аннели, она была красивая, опрятная, с красной розой в ослепительно-черных волосах, а ее вареные щеки были бледные, как сало; она все время сидела за столом, покрытым скатертью, у высокого окна и прекрасным печальным взором смотрела сквозь одинарное пузырчатое стекло: оттуда был виден белый фасад дома и кусочек кирпичной стены, а между ними – часть улицы Клеркгэде шириной с коленку. Мне все время казалось, она не отрываясь всматривается в проход между домами, как будто ждет мужа.

Она была замужем за итальянским тенором-верхнеоктавщиком, который потом стал летчиком в муссолиневской авиации. Он участвовал во вторжении во Францию – самой бездарной операции во всем этом всемирном бреде, именуемом войной: цвет итальянских мужчин отдал свои жизни только за то, чтобы на вывесках в нескольких никчемных альпийских деревушках слово Tabac заменили на Tabacchi.

То было в июне, а сейчас был ноябрь, и маленькая дама с розой больше не знала, о чем поет ее тенор: то ли он сидит на обломках самолета на холодной альпийской вершине и развлекает жителей рая «до» верхней октавы, то ли радостно грохочет сапогами по улицам Ниццы, променяв свою датскую любовь на французскую, вторгаясь со своими ариями в чужие лона и гостиничные коридоры.

Мы просиживали там долгими утрами и играли в карты, а патефон гонял жирнолицего Карузо: «Vesti la giubba, e la faccia infarina…». И я рассказывала ей об исландской посольской чете или она мне – о трагической сущности любви: «Счастье опаснее всего. Чем выше оно тебя возносит, тем больнее падать». Или же мы просто подолгу сидели и молчали вместе: одиннадцатилетняя исландка и эта красивая итальянизированная датская дама, которая в моей памяти осталась сорока-/пятидесяти-/шестидесятилетней, но которой на самом деле, наверно, было лет тридцать. У нее была привычка замолкать посередине разговора и надолго застывать, смотря в окно, – неподвижно, как фарфоровая кукла, – только ресницы порой подрагивали, длинные, черные и такие ровные, будто их изготовили на фабрике. На лбу у нее были три родинки, образовывавшие любовный треугольник.

С каждым днем она становилась все бледнее и каждый день дарила мне на прощание подарок – ноты, пластинку, жемчужные бусы, серьги, помаду: «Темно-красным красься днем, а ярко-красным – по вечерам». Вместо того, чтобы запоминать названия рек в России и озер в Швеции, я училась на даму и слушала курс макияжа и украшений.

– Тебе никогда не хотелось, чтоб тебя звали по-другому?

– Хотелось.

– И как?

– Даня.

– Даня? – переспросила она, растягивая гласные. – Красивое имя.

Мне стыдно об этом говорить, но Гюнна Старая из «Домика Гюнны» иногда рассказывала нам про королеву Дании (Маргрете Первую, которая правила с 1375 по 1412 год и организовала Кальмарскую унию), a мне казалось, что героиню этой истории зовут «королева Даня», я считала, что это красивое имя. С тех пор мне хотелось, чтоб меня звали Даня, хотя я больше не была в этом уверена, будучи пленницей датчан.

– Ну что же, будь Даней, когда тебе будет нужно. Нам, женщинам, лишнее убежище не повредит.

Сама она была урожденная Гунборг Йенсен, дочь матери-одиночки, которая проехала на велосипеде через всю Зеландию, от Калунборга до Кейе, чтобы работать там на кожевенном заводе. Начальник сделал ей ребенка в чане с шерстью после рабочего дня, а потом ничего не хотел слышать об этом ребенке, пока девочка не превратилась в прекрасную горожанку-велосипедистку, – тогда он остановил ее на улице и сказал, что он ее отец. И так повторялось раз за разом: краснощекий пузан останавливал ее на улице и говорил, что он ее отец. В конце концов он попытался и ей сделать ребенка в чане с шерстью после рабочего дня. Но дочь избежала участи своей матери – Гунборг из Кейе стала Аннели из Копенгагена. Там она познакомилась с простым честным Пером, который слишком любил ее. Но во время плавания на Борнхольм девушка бросилась за борт счастливой любви – прямо в объятия итальянца Эмилио, который пел арию на палубе при скандинавском закате под божемойканье женщин; она справила с ним свадьбу в тот день, когда Пер погиб от шальной пули в фюнском лесу.

А теперь она скорбела по обоим в своей молчаливой квартире с высоким потолком по улице Серебряной, дом 6, щеки поцелуйно-мягкие, а низ незаметно полный, и обсуждала выбор сердца с бесслезной барышней с запада: «Никогда не позволяй сердцу решать в одиночку, и разуму не позволяй. Пусть они оба скажут ‘да’». Такая учеба равнялась тринадцати годам сидения в датской младшей школе, и мне следовало бы лучше придерживаться этой заповеди моей доброй Аннели. Но я, конечно же, позабыла ее, едва вышла за порог, и вспомнила только сейчас – целую жизнь и сто мужей спустя.

вернуться

96

Ад (датск.).

вернуться

97

Мы сегодня немножко расстроились? Нет, надо же, какое несчастье! Сейчас мы пойдем в ванную и немедленно приведем все в порядок! (Датск.)

29
{"b":"230407","o":1}