— Оставь в покое рынок. Во дворце были?
— Были. Но дворец на дворец не похож... Оттуда к вашему брату шейху явились. Открыл письмо, прочел, спросил, что во дворце. Подумал немного. Видно, не знает, как решить. Говорит: «Отдохни несколько дней. Надо мне повидать кое-кого. Жду я важных вестей. После них и ответ напишу». Только он сказал, ввели человека. Ни живой ни мертвый. Язык не поворачивается слово сказать. Оказалось, гонец шейха вернулся из Тавриза. Коня загнал... Проговорил только: «Ильхан Аргун, сын Абака, приказал долго жить!» И свалился на месте.
— Что приказал Аргун-ильхан, помилуй, Чавуш?
— Неужто умер?
— Правда, помер, Осман-бей. Как услышал господин наш шейх, даже подскочил. «Эй,— кричит,— закройте ворота! Никого не впускайте, не выпускайте! Такого-то, и такого-то, и такого-то скорее ко мне». Увидал меня, говорит: «Не время ждать, Чавуш, не до отдыха теперь... Спустись в конюшню, выбери лучшего коня, гони в Сёгют. Каждый миг дорог! Успел весть передать раньше всех — хорошо. А узнали о ней прежде тебя — все труды твои напрасны. Пока гяур ничего не знает, спит спокойно, постарайтесь Караджахисар захватить». Я ему говорю, что без осадных орудий, без воинов невозможно. Как закричит на меня: «Ты еще здесь, болван! А ну, проваливай!» Бросился я вон. Остановил он меня. «Постой,— говорит,— куда бежишь, не дослушав?!» Потряс меня, что грушу. «В Тавризе сядет Кейхату. Но шейх Эдебали пПусть другое знает. Брат Кейхату, Байджу, давно готовится захватить ильханский престол. Казан, сын Аргуна, тоже на престол зарится. Об этом брату Эдебали лучше нас известно. Не скоро кончится между ними усобица. Пока спор идет, брат мой шейх свободен. Пусть делает что знает, а в остальном на меня положится». С этими словами и отпустил меня... Вскочил я на коня и — быстрее назад.— Каплан Чавуш шумно выдохнул.
Шейх Эдебали перестал перебирать четки. Осман-бей задумчиво глядел на развешанное по стенам оружие. В диване стояла тишина — прыгни блоха, было бы слышно.
Первым собрался с мыслями шейх Эдебали. Улыбнулся. Подняв руку, остановил хотевшего было заговорить Осмаи-бея.
— А теперь расскажи-ка, Каплан Чавуш, что сказали тебе в султанском дворце?
— По правде говоря, мой шейх, плохи дела в Конье! Сомневаюсь, найдется ли во всем дворце человек, чтоб мог бумагу прочесть. Пропала Конья! Я уж говорил: как приехал, сразу бросился во дворец. У ворот какие-то пьяницы, не понимают, что значит гонец из удела. И это называется дворцовая охрана, чтоб их всех вздернули! «Ишь, разбежались,— говорят,— ничего, подождете!» Я им говорю: «Не до шуток, дело срочное!» Смеются: «В спешке и черт попутать может. Ступай подобру-поздорову, глупый туркмен!» Думали от меня отделаться. Пока мы препирались, подошел безусый парень, хотел бумагу забрать... Нельзя, говорю, дело важное, из рук в руки передать велено. Только султану или главному визирю сказать можно... С трудом я во дворец попал. Провел меня безусый парень в султанский диван, схватил бумагу и скрылся. Ну, думаю, прочтут, соберутся, посоветуются. Долго, думаю, придется ждать ответа. Поискал, куда бы сесть, и не нашел: в диване султана Месуда не то что миндера, попоны драной, что под собаку стелют, и той нету. Не успел я решить, что мне делать,— гляжу, безусый парень обратно идет. Султан, мол, повелел сказать...— Каплан Чавуш уставился в потолок, заморгал, пытаясь вспомнить султанский наказ слово в слово.— «Пусть больше не пишут нам таких бумаг из уделов! Не время сейчас осаждать византийские крепости, тревожить спящую змею. Неужто не знают, что император византийский Андроник готов отдать сестру свою за ильхана Аргуна? Как только поправится ильхан, встанет с постели, с сорокатысячным войском прибудет за нею в Изник. Пусть туркмен на глаза не лезет, под ногами не путается, если не хочет погубить себя. Время опасное. Слухи есть: ильхан вознамерился страну императору пожаловать. Мы, прочитав сию бумагу, нам присланную, ее сжигаем. В Конье что монгольских, что императорских шпионов как песка в пустыне. И гонцу следует об этом подумать: если он кому проболтается про бумагу, которую мне передали, пусть на себя пеняет. И чтобы убирался отсюда немедленно. Иначе прикажу на кол посадить, шкуру содрать да соломой набить...» Сказал все это безусый парень и уходить собрался. Остановил я его, за подол кафтана схватил. Постой, говорю, сынок, что же это такое? Понимаю, что лучше бы не приезжать нам, но, раз уж приехали, нужен мудрый человек: из уст в уста слово передать велено! Нельзя, отвечает. Вырвался из рук моих, ускользнул, как мыло. Увидел я, шейх мой, что во дворце не осталось человека, слово понимающего. Да и дворец не дворец больше — не при вас будь сказано,— хуже цыганского шатра. О золоте и серебре я не говорю! Бронзовых подсвечников, медных мангалов и тех нет! Свечи горят в разбитых глиняных плошках, а светильники такие, что и бедные вдовы в руки не возьмут...
— С братом нашим шейхом говорил? Что он об этом думает?
— Смеется, что просим мы воинов да катапульты. «Не те времена! — говорит.— Султан Месуд от страха перед монголом пальцем не пошевелит. А будет от него позволение, все равно не пришлет вам и стрелы без наконечника. Потому что нет у него ни стрел, ни денег». Никто не знает, чем во дворце трапезничают. В султанской конюшне клячи от голода хвосты друг другу пообъедали... А опочивальня султана, говорит, не лучше помещения дивана. Народ в Конье удивляется, как дворцовая челядь зимой не замерзла, как до лета дотянула. Я сказал: «народ в Конье», да в Конье и народа-то не осталось. Ряды ремесленные, оружейные и ювелирные все позакрыты. Кто смог, удрал. Остались лишь те, кого ноги не таскают. Шейх говорил: «На пятничной молитве в соборной мечети собирается десяток дервишей да увечных нищих...» По медресе Каратай куры разгуливают. В мечети Сахиба Ата усыпальница святого развалилась. Говорят, в медресе Бедреддина Муслиха целого камня не найдешь. Султанские монеты — неполновесные, не берут. Казна оскудела. В войске султанском и ратников не осталось, пьяницы все и безбожники... Средь бела дня налетают на бани, хватают голых баб и волокут по улицам. На каждом углу грабят, только и слышно: «Спасите, правоверные! Неужто мусульман на свете не осталось?!» Едва в Конью въехали, видим: четыре висельника в одежде воинов двенадцатилетнего мальчишку тащат. Парень орет, отбивается. «За что его?» — спрашиваю. А они мне: «Ступай своей дорогой! Это жидовский сын. Наша добыча!» Мальчишка опять закричал: «Спаси меня, ага! Мусульманин я, сын мусульманина! Нет бога, кроме аллаха!..» Кровь мне бросилась в голову. «Постой,— говорю,— может, ошиблись вы?» А гяур проклятый саблю из ножен выхватил: «Ступай себе,— говорит,— грязный туркмен, если не хочешь, чтобы я снес твою дурацкую башку!» — «Вперед, Кедигёз! — кричу.— Сейчас мы им покажем!» Пришпорил коня. Бросили они парня, в переулке скрылись. Окружили нас жители Коньи. Старцы белобородые чуть не стремя целуют. Один вперед вышел, схватился за повод, руки к небу воздел: «Во имя аллаха! Неужто сам Хызыр явился к нам на помощь? Зло затопило мир, нет никакого терпения. Опусти поскорей меч пророка на нечистые головы?!» И заплакал... Когда шейх, ваш брат, услышал об этом, по спине нас погладил и сказал: «Место в раю вам уготовано!» Я спрашиваю его: «Что ж это за напасть на Конью обрушилась?» Шейх вздохнул, голову опустил. И рассказал, что горожане чуть не все от монгола разбежались. Деревни да селения словно вымерли, по всей земле людей разметало. Монголу в руки попадешь, сразу под палки кладут: выкладывай, говорят, свое добро. На раны соль да горький перец сыплют. Райя в горных пещерах укрылась, где раньше лишь змеи да хищники прятались. В дуплах селятся, желудями и травой питаются. Только и ждут прихода махди. В горных ущельях, на перевалах разбойники весь сброд вокруг себя собрали. Пастухи и те на посохи тряпки вместо знамени подняли, зазывают в свои отряды. Поля не засеяны. Сады не убраны... Ваш брат шейх так изволил выразиться: «Забыли люди, как деньги выглядят. Ни имущества, ни пропитания не осталось у народа. Пообносились, пообтрепались — голыши голышами! Друг на друга, как звери, бросаются, бьют, режут!..» По его словам, ни султанского, ни ильханского фирмана никто не слушает. Беи постов домогаются, в Тавриз повадились. Отыщут там сильного монгольского сановника, взятку ему всучат и назначение получают на должность кадия, или санджакского бея, или городского головы. С этой бумагой монгольской обратно возвращаются. Назначения взяткой добившись, израсходованные деньги с народа выколачивают. Первым делом налог увеличат. Соберут его силой — часть владыке монгольскому отошлют. Остальное — себе, и в кусты. Новый монгольский наместник взысканный налог снова спрашивает. А собрать не может — отписывает наверх. Войско просит, силой оружия заставляет себя и войско кормить. Что найдет — отберет. Не найдет — палками выбивает. Ильхану, ни куруша не послав, расходы на султана взваливает. Из-под султана последний молитвенный коврик тянет, продает, чтобы свою мошну потуже набить. Страну грабит. С каждого дома налог пишут: сто ольчеков пшеницы, пятьдесят вина, два мешка риса очищенного, три — неочищенного, столько-то локтей материи, одну стрелу с железным наконечником, одну подкову. С каждых двадцати коров отберут одну, да деньгами — серебряный дирхем и двадцать медных акче. Уплатить не сможешь — дочерей, сыновей, жен молодых в рабство уводят. Мы спрашивали брата вашего шейха, правда ли, что ильхан Аргун придет в Изник за невестой с сорокатысячным войском. Рассмеялся он. «Эх,— говорит,— Каплан Чавуш! Ты сегодня приехал, коней менял да кормил. Сам ел. Видел ты дороги, по которым не то что сорок тысяч, а сорок человек пройти могли бы? Про караван-сараи, где бы могло войско остановиться, и не спрашиваю! Много видел деревьев, в тени которых можно дух перевести? Много насчитал амбаров, хотя бы пустых? Видел конюшни? Бьет ли из источников вода? Есть ли колодцы, целые мосты? Как эти сорок тысяч зимой одолеют разливы да болота, как пройдут летом по высохшей, обезлюдевшей земле, чем прокормятся, как обратно вернутся?»