— Ну, доконал я мерзавца! До смерти перепугался сводник Перване. Теперь целый год не опомнится.— Он сел на софу. Потянулся.— Так-то он неплох, но потачки ему давать нельзя. Тотчас заводит разговор о долгах да деньгах. Сукин сын! А у меня монетный двор, что ли? Собирай налоги, сам трать, да и мы потратим.— Он расхохотался.— Последнее время видит, пользы нет, перестал о деньгах болтать и от кредиторов сумел отделаться. Не будь он так слаб к бабам...
— Не бери греха на душу! Чего за ним не водится, так не водится.
— Я говорю, если бы пристрастия к женщинам не питал, всем был бы хорош. А то уговорит жену взять молодую невольницу, слюни распустит, совсем дураком делается твой Перване Субаши. Новая наложница у него и правда бедовая! Душу отдать можно.— Он снова вздохнул.— Мужчине нужно остерегаться баб, Хопхоп! Берут они нас врасплох и когти свои в самое сердце вонзают. Если бы только в сердце, как-нибудь справился бы, овладел бы собой. Но недаром сказано: «Баба для мужчины — шайтан!» Почему? Да потому, что она лишает его разума. А ум потерял — и плетешься, как пес за сучкой... Ведет тебя куда хочет. А куда? На несчастье. Такого сраму примешь — шут гороховый рядом с тобой султаном покажется. Хоть своего от нее добьешься, но попадется ненасытная, и тебе не уняться. Пока она натешится — изведешься. Хитры они и жестоки. Или ты ее доконаешь, или конец тебе. Не зря говорят: волос долог, ум короток, а в юбке — беда. Погубительницы веры они — вот кто...
Кадий Хопхоп, усмехаясь про себя, спросил:
— К слову о женщинах заговорил, Алишар-бей? Или наложницы, коих мы увели у цыган Домузлу, навели тебя на мысли такие?
— Скажешь тоже — наложницы! Неужто я могу снизойти до них, да еще и расстраивать себя? Эй, Хопхоп, чтоб крыша дома твоего рухнула тебе на голову. Сердце у меня, может, и распутно, но только...
Алишар-бей собрался было обидеться, но вдруг расслабился. Слабость от глаз постепенно разлилась по лицу, шее, охватила все его тело. Сидячая жизнь служивого человека, которую Алишар-бей вел уже много лет, как-то незаметно подточила в нем воинский дух, расслабила его ловкое тело, не мог он уже защититься даже в делах чести. В последние годы во всем — в еде, в радости, нетерпении или в гневе — то и дело прорывалось у него нечто странное, грубо чувственное, и это приводило в смущение окружающих.
Алишар-бей посмотрел в окно и задумался. Оглянулся на кашель кадия. Улыбнулся устало, бессмысленно. Поднял забытую в руке чашу с вином к неверному свету свечей. Глядя в вино, спросил:
— Наизусть выучить священные книги не фокус. А вот как избавиться от тягот мира сего, кадий?
— Каждый в конце концов избавляется, но всему свой черед. Подумаем лучше, Алишар-бей, как с этими бедами справиться.
— О господи. Чуть не на коленях просишь вернуться поскорее. Уходит и не возвращается. Посылаешь за ним еще одного — и этот пропадает. Ну, дождется Перване. Заработает палок...
— Да разве он виноват? Не надеюсь я на Чудара, не приедет этот подлец.
— Почему?
— Чудароглу — монгол. А монголы не знают верности слову, не держат клятвы.
— Но ведь дело-то денежное?
— Хочешь по правде? Не верю я, что монголы в деньгах толк понимают.
— Ну и сказанул! За серебряную монету отца родного прирежут.
— Верно. Знали бы цену деньгам, разве пошли бы на эдакое ради серебряной монеты?
— Да ты знаешь, что я с ним сделаю, если он не приедет! Непременно приедет! — Он вдруг сник.— О чем бы ни шла речь, вечно ты говоришь: «Не выйдет!» А все отчего? Оттого, что на сердце у тебя подлость.
— Не во мне подлость, а в сынах человеческих...
— Чтоб провалилось медресе, где тебя учили, проклятый Хопхоп! — Он беспомощно огляделся по сторонам, снова налил вина.— Неужто я должен ждать этого подлеца Чудароглу, побойся бога, Хопхоп!
— От того, что я сказал, тот, кто должен прийти, не задержится. Не бойся!
Алишар-бей подскочил, словно его укололи копьем. Борода и усы встопорщились. Замахнулся чашей на кадия, но сдержался и швырнул ее в дверь.
— Сколько раз говорил я тебе, забудь это слово «не бойся»...— Голос его осекся от гнева.— С Балкыз тоже твердил: «Не бойся!» А что вышло?
— На мне ли вина, господин мой? Разум ты потерял, узнав, что туркмен снова посылает тебя сватом. Забился, словно теленок под ножом. Вот тогда я и сказал: «Найду выход, не бойся!» К слову пришлось.
— К слову, не к слову! Сколько себя помню, не знал я страха.— Растопырив руки, он склонился над кадием.— Не боюсь я никого! Почем дают за мешок таких, как Кара Осман?!.
Кадий съежился, будто испугался, заморгал, изо всех сил стараясь сдержать улыбку. Он знал, что Алишар ничего ему не сделает. Он разжирел, ослаб, хотя рука у него еще была крепкая — на игрищах загонял молодых джигитов, как крыс. Но кадий хорошо знал, как подхлестывает человека подозрение в трусости, и умел ловко пользоваться этим.
— Алишар-бей, дорогой!..
— Молчи!.. Кишки выпущу!..
Кадий склонил голову, робко спросил:
— Мы здесь одни, Алишар-бей. Скажи-ка, если б Осман, прежде чем посылать тебя сватом, предупредил: из обители, мол, подали весть и на сей раз шейх готов отдать дочь, что бы ты сделал? Отказался бы от Балкыз?
— Что сделал? — Алишар-бей оторопело взглянул на него. Тяжело дыша, медленно опустил руки.— Да уж не стал бы тебя слушать. Не предал бы человека, посылающего меня сватом, ибо нет большего позора для воина. Откуда тебе знать это, кадий? Ты ведь не воин!
— Смиримся, по незнанию я посоветовал... А кто надумал послать к Балкыз старуху колдунью, соблазнить ее золотом?
Алишар-бей вытаращил глаза, будто стоявший перед ним кадий вдруг оборотился ишаком. Повертелся по комнате, навис над ним, как гора.
— Не твои ли все это советы? Хочешь, чтобы я пустую голову твою расколол, как эту чашку?! Кто сказал, подлец ты эдакий: «Курицу приманивают на зерно, а молодую девку — на золотое ожерелье?»
— То пословица, из книги. Я имел в виду девицу, человеческое дитя, вскормленное добрым молоком, а не дочь чертова шейха.
— А приворожки всякие, амулеты, талисманы? Из костей мыши летучей, из панциря черепашьего? Кто выдумал?
— Брат ты мне на этом и на том свете. Разве не должен мусульманин мусульманину в трудном деле помочь?
— Помочь? Говорил, безбожная Балкыз, того и гляди, как сука во время течки, к нашему порогу прибежит! А она как лед холодна.
— С бабами — как на войне! А особенно если она в другого влюбилась.
Алишар-бей воздел руки, будто к горлу ему приставили саблю.
— Да ни в кого она не влюбилась! Верой клянусь, знаю, ни в кого. Какой же скотиной надо быть, чтоб отдать свое сердце дикарю-туркмену! Из ума ты, что ли, выжил, поганый Хопхоп? А еще кадий! — Он смерил кадия презрительным взглядом.— Выдумываете все. Одно у вас на уме: как бы меня от девки отвадить. Не выйдет! Или подавайте сюда Балкыз, или хороните своего Алишар-бея!
— Про жену сипахи Юсуфа из деревни Турна тоже так говорил. А побаловался немного и пожаловал ее субаши Кёчеку.
— Безмозглый! Равняешь вдову с девицей.
— Хороша вдова в семнадцать-то лет! Бедняга Юсуф на той же неделе, как взял ее, в поход ушел да и не вернулся, а ее, можно сказать, непорочной оставил. Так?
— Так, не так, а пользованная баба — одно, нетронутая — другое. И потом, помнишь, что сказала колдунья Хаджана? У Балкыз мать из Дамаска, из племени, где бабы, хоть им семьдесят стукнет, каждую ночь сладки, как девицы... У шейха на руках есть, говорят, ее родословная... По ней он и выбрал себе жену. И если обычные девки шли по пять сотен алтынов, то эти, из Дамаска,— по пять тысяч и нарасхват. Недаром мы...
Во дворе послышались голоса. Алишар-бей насторожился и с поразительной для его огромного тела быстротой подскочил к окну. Приставив ладонь к глазам, поглядел во двор. Гордо обернулся.
— Пришли! Видал? Старое ты корыто! Пришел Чудароглу. А ты все каркал: «Не придут!»
Надо было переодеться, чтобы принять чужеземцев, как подобает наместнику санджака. Удаляясь в гарем, Алишар-бей приказал слуге, принесшему весть о прибытии гостей, убрать из комнаты поднос с вином.