Мастеровые Эскишехира считали: Алишар-бею рай обеспечен, не будь он так падок до баб. Из-за слабости своей к женскому полу и залез он по уши в долги, хотя до денег был вовсе не жаден — не любил ни копить их, ни даже тратить. С возрастом не утихла страсть его, напротив, превратилась в манию. Не справившись о цене, приказывал он каждую приглянувшуюся ему рабыню немедля отправлять в свой гарем, и потому давно уже на эскишехирском базаре от работорговцев в глазах рябило. Чем больше монгольская дань истощала бейскую казну, тем глубже залезал он в долги к работорговцам. Многолюдный гарем требовал огромных расходов. Бейский управитель Перване Субаши и кредиторы Алишар-бея уже со страхом подумывали, чем все это может кончиться, как явился кадий Хопхоп и уплатив за три года все долги, превратил Алишара в одного из самыз беспечных и уважаемых санджакских наместников.
Дела у него пошли прекрасно. И, не влюбись он в Балкыз с первого взгляда, не потеряй голову, желая во что бы то ни стало заполучить ее, ни за что не кинулся бы в болото бесчестия по одному слову бесстыжего Хопхопа, никогда не решился бы предать своего лучшего и единственного друга Осман-бея. При мысли об Осман-бее Алишар не находил себе места. Вот уж десять дней только и повторял: «О господи! Не дай обнаружиться нашей подлости». Но дело приняло скверный оборот. Не оставалось ничего другого, как умыкнуть дочь шейха.
В тот вечер он ждал френков — их должен был привезти Чудароглу. Завтра женщины Итбуруна отправлялись на стирку белья к Сарыдере. «Схватим завтра девку — все хорошо! А нет, снимай с себя одежду, дервишем-голышом отправляйся из города куда глаза глядят, бесчестный Алишар. Имя твое навсегда вычеркнут из списка сынов человеческих».
Он снова заходил по комнате, то и дело останавливаясь и прислушиваясь. «Чтоб тебя аллах покарал, Хопхоп! Не добудем Балкыз, узнает обо всем Осман-бей, с тебя за все спрошу!» Он подбежал к софе, схватил медный кувшин, налил в чашу вино. Вздрргнув, обернулся к окну. Во дворе почудился ему заливистый женский смех. Хотел было подбежать, поглядеть. Но тут же пристыдил себя: «Не бесись, греховодник. В такое-то время женский смех во дворе?» Поднес чашу с вином к свету, тяжело вздохнул: «Не к добру тебе женские голоса стали чудиться, брат Алишар!» Услышав скрип открывающейся двери, согнулся, закрывая поднос с вином. Все, правда, знали, что он пьет, и все-таки никто не должен этого видеть. Чуть было не рявкнул: «Нельзя, что ли, в дверь постучать?» Но при виде кадия Хопхопа слова застряли у него в горле.
— Где пропадаешь? Неужто каждый раз людей за тобой посылать? Помнишь, что сегодня за ночь?
— Держу в уме своем дела этой ночи. Но не мог уйти из суда.
Алишар-бей удивился:
— Какой там суд после захода солнца?
— Ну и беи нынче пошли! Того и гляди, выхватят из-под него престол, стрясут, как грушу с ветки, а он...
— Что?! — Алишар-бей наклонился вперед и уставился на кадия.— Что там, говорю, кадий Хопхоп? Кто собирается выхватить из-под нас трон?
— Снова схватились сегодня ахи с софтами.
— Неужто!.. Не послушались, значит, моего запрета?
Кадий вытер лоб почтенных размеров платком, подошел к софе, налил в пустую чашу вина, проговорил: «Эхе-хей, милый мой! Эхе-хей». На его языке это означало: «Плохо в мире идут дела, плохо!» Осушил чашу, пощелкал языком.
— Не беспокойся, лев мой! Всех подлецов упрятал в темницу...
— Взбесились, что ли? Чего им не хватает? Опять ахи виноваты? Сумел у них выпытать, чего грызутся?
— На сей раз уже не палки — палаши в ход пустили! Обе стороны говорят: «Просто так, мол, кровь молодая играет, кадий-эфенди. Мы ни на кого не в обиде!..» Призвал я твоего Субаши, прижал к стенке. Сначала повилял немного, паршивый Перване. Видит — не отделаться. Ну и дал мне в руки ниточку. «А что,— говорит,— прикажешь с этим племенем делать? Не кончать же их?» Тут до меня дошло, помилуй аллах!
— Погоди, погоди! Ничего я не понял, Хопхоп. Что за племя?
— Не знаешь ты, что ли? Цыганское племя бродячее, упаси аллах!
— Те самые цыгане, что девок водят?
— Угадал, Алишар-бей! Да, те самые. Поставили свой шатер — чтоб он им на голову обрушился! — на краю города. Отправился я туда. Гляжу, черный, как головешка, цыган сидит в шатре под столбом, саз под мышкой, наигрывает... И старуха — в черноте с ним потягаться может. Спрашивать не надо, сразу видно — мать ему. С ними еще одна, сажа сажей. «Это,— говорит,— половина моя благоверная». Поверил без свидетелей. А эти? — спрашиваю. «Наши дочери, твои рабыни»,— отвечает.
— Девки тоже чернее сажи?
— Слушай же... Велю ему: говори, цыган, откуда идете? Стал перебирать города да местечки. Назвал несколько и замолк. Давай, давай говорю, дальше.
— Да тебе-то что? Хоть из ада пришли.
— Давай, давай, говорю, выкладывай. Ни одного города не забыл. Его послушать — всюду побывал, паршивец. В одном только месте не был — в Лязиге...
— Это где же?
— Домузлу еще называют его.
— Ну и что?
— Как что? Не мог он там не быть.
— Почему?
— Потому что не мог. Стреляного воробья на мякине не проведешь. От них за версту разит — из Домузлу они.
— Крепкий, видать, запах в Домузлу, скотина Хопхоп? Ты ведь уже три года здесь. А все не запамятовал.
— Эхе-хей, мой милый! В Домузлу я по дороге сюда заглянул. Зашли мы туда под вечер. Твой покорный слуга в доме тамошнего кадия остановился. А он, как и ты, свое дело знает. В час вечерней трапезы вволю накормил, напоил. Поиграли, поплясали, посмеялись — все было. Настало время спать. Извинившись, кадий в гарем удалился. Гляжу, а мне постель не постлана. Забыл, что ли, думаю, спьяну, шут гороховый! Слышу, кто-то в дверь стучит. Не успел я рта открыть, входит... ну, кто бы ты думал?
— Кадий небось вернулся?
— Не угадал! Не земное создание, а гурия райская...
— Да что ты, Хопхоп! Не врешь?
— Мусульмане не врут. Ум у меня за разум зашел. Наверное, думаю, по ошибке зашла. Увидит раба божьего, вскрикнет и убежит. А жаль! Но она тихо притворила дверь и заложила щеколду.
— Помилуй бог!
— Вот тебе и помилуй! Да. Заложила щеколду и этак, покачивая бедрами, ко мне идет... Чего уж там врать, струхнул я.
— Струхнул? Оттого, что ангел небесный дверь на щеколду затворил и к тебе идет!..
— Да, струхнул. Испытует, думаю, нас болван кадий... Нос повесил и говорю: «Ступай по своим делам, ангел мой! Если сама пришла — ошиблась, зря головку свою прекрасную о стену разбить можешь. А если господин твой послал, то ошибается кадий Лязига, крепко ошибается. Не в обычае у нас бесчестить дом, где тебя хлебом накормили». А она в ответ: «Приказ господина! Таков наш обычай!» Села, чашу мою с вином взяла. Гляжу я на нее — прекрасна, помилуй меня господь! Неземное создание, да и только. Явись она пророку Иосифу Прекрасному, не избежал бы греха... Лет пятнадцать ей, а может, и того нет... Вьющиеся волосы по плечам рассыпались, груди что померанцы, вот-вот из рубахи выскочат... А умастилась благовониями, запах вдохнешь — пропал. По-турецки немного шепелявит — гречанка. Но такая красавица — мертвого на ноги поставит, а живого наповал сразит. Изумлением моим воспользовавшись, выпила одну чашу, за другую принялась... Изо всех сил пытаюсь я душу свою спасти: «О дитя мое дорогое, не надо,— говорю,— да буду я жертвой твоей! Остановись, милая! Опомнись! Испытует нас кадий-эфенди, в грех вводит. Не из тех мы, кого испытывать надо. Таких, как мы, испытывать непотребно». А она выпила чашу, бороду мою теребит, то здесь щипнет, то гам, грудью об меня трется и щебечет, как птичка.
— Что же она тебе ответила, Хопхоп, накажи тебя аллах?
— А вот что, господин мой. «Помилуй, густобородый джигит мой, буду жертвой ваших черных бровей да черных глаз! Не робей,— говорит.— Может, не понравилась я вам? Душа не лежит? Скажите. Есть у нас и чернобровые и рыжеволосые. Вы ведь, говорят, от арабских границ идете. Коли желаете, есть у нас такие черные кобылицы, чистое пламя. Нет на свете такого джигита, который управился бы с их страстью. Коли не по душе я вам, прикажите, что вам угодно. Исполнится желание ваше. В этом смертном мире украдете у судьбы счастливую ночь!»