Ирэн обращала ко мне спокойное, чуть высокомерное лицо, на котором все чувства были словно подернуты дымкой. Даже голой она оставалась под вуалью. Что-то похожее на вежливость заменяло ей любое выражение лица, тем самым делая его менее выразительным. Чтобы почувствовать себя любимым, я был вынужден учитывать отклонения от курса в тех случаях, на которые я, наверное, рассчитывал в самом начале. Я тщетно пытался заставить ее сказать, что она меня любит. Она, шутя, изворачивалась:
— Разве я этого не доказала?
— Но мне хочется это услышать. Она колебалась:
— Я не могу. Это вышло бы ненатурально. Точно так я никак не мог от нее добиться, что бы хоть на минуту она перестала обращаться ко мне на «вы».
— Слишком поздно. Я уже привыкла говорить «вы». Я не смогу говорить иначе.
Может быть, слова не обладали для нее смыслом? Может быть, она не находила в них соответствия тому, что чувствовала? Мы имеем обыкновение просить у других именно то, чего они дать не в силах. Я бы с радостью пожертвовал одной ночью с Ирэн, лишь бы услышать от нее, что она меня любит. Возможно, я остался бы в дураках, но мне надо было отдать дань своим предрассудкам о необходимости любовного признания.
Внезапно вернувшись домой на второй день пребывания у меня Ирэн, я застал мою подругу в слезах. Сидя в кресле, она держала на коленях раскрытую книгу.
— Что с тобой?
Она улыбнулась мне и вытерла щеки кончиками пальцев:
— Да так, ничего. Я оказалась столь глупа, что позволила этой книге себя увлечь. Она такая грустная.
Я наклонился к ее плечу. Никогда я не смогу уличить Ирэн во лжи. Она плакала над действительно грустной книгой, в самом печальном месте. Я вспомнил, что она уже плакала в моем присутствии однажды вечером, когда мы ходили в кино. Меня это изумило. Ирэн, которая никогда в жизни не тратила времени на бесполезные жалобы, дала волю своим слезам ради вымысла. Так она ничем, по существу, за это не расплачиваясь, развивала свои чувства, словно желая избежать функционального паралича, подобно одному бюрократу, который, прежде чем на целый день засесть за стол, спортивным шагом обходил Булонский лес.
Застав ее в слезах, я было решил, что она расстроилась из-за нашей близкой разлуки. Когда же она призналась в истинной причине слез, надежда моя не сдавалась или, точнее, пытаясь изменить разочаровывающую меня реальность, я продолжал вести себя так, будто Ирэн плакала из-за предстоящего ей отъезда. Чтобы утешить мою равнодушную красавицу в ее воображаемой грусти, я обнял ее. Поцеловал, приласкал. Она была в моих объятиях, но в ее присутствии не было завтра; всем своим будущим, посвященным заботе о другом мужчине, она отсутствовала. И поскольку, в сущности, любая грусть выглядит одинаково, я, не боясь ошибиться, мог продолжать думать, что Ирэн плачет именно над нашей грустью, вернее, над нашей радостью, ставшей грустной с тех пор, как завтрашний день перестал быть для нее опорой, и она умерла, как повешенный в тот момент, когда стул опрокинулся под его ногами.
И будто время отъезда уже наступило, я начал спрашивать у Ирэн:
— Ты хоть мне напишешь?
— Постараюсь. Я не люблю писать.
— Но ты это сделаешь?
— Постараюсь.
В первый раз после долгого перерыва я вспомнил о нашем намерении пожениться, которое, благодаря размолвке Ирэн с мужем в конце первого года нашей связи, в течение нескольких месяцев казалось нам возможным. Это намерение умерло, и уже трудно было вспомнить, как и почему. Мы перестали о нем говорить. Я больше в него не верил, Ирэн — тоже. Оно попало под запрет цензуры. Мы никогда о нем не упоминали, боясь пожалеть о несбывшемся, боясь признаться в том, что нам не хватило мужества. В течение уже долгого времени мы с Ирэн шли в будущее бесцельно, без какого бы то ни было намерения им управлять. Однако в тот самый вечер, держа Ирэн в своих объятиях и видя ее еще влажные зеленые глаза, я попытался мысленно проникнуть в эту жизнь, за которую когда-то хотел взять на себя ответственность и которую скрывала от меня моя собственная жизнь, мои порой ничтожные поступки, отбрасывавшие, однако, на Ирэн гигантские тени.
— Ты никогда не говоришь о своем муже, — сказал я. — Как вы сейчас друг с другом ладите?
— Все по-прежнему. Как только рядом с ним оказывается любая, хоть немного смазливая девица, я для него перестаю существовать. А какой у него при этом вид! А какая самоуверенность! Да, он ни одной не пропустит.
Она говорила очень оживленно, и в этом читалось неизменное восхищение мужем, его талантом соблазнителя, который ей льстил, несмотря на то что оттачивался на других женщинах.
— А тебя это не ранит?
О нет, совершенно. Я просто не обращаю внимания.
Она лгала, в этом я был уверен. За холодностью Ирэн скрывалась глубокая рана.
Впереди у нас оставалась только одна ночь и один день. Часть ночи я пролежал, не решаясь разбудить Ирэн. Она спала глубоким сном, должно быть, так же, как в детстве. Когда я захотел ее разбудить, она задержалась на полпути между пробуждением и детством. Она съежилась, немного злобно, точно потревоженное животное. Потом вернулась ко мне, но плаксиво, как маленькая девочка, затем выросла и обрела свой настоящий возраст. Но свое задетое самолюбие она, несомненно, оставила в прошлом, так как в эту ночь смиренным голосом было произнесено все то, что от нее требовали.
Наступило утро, день отъезда, день, потерянный заранее. Ирэн начала собирать чемодан в порядке, прямо противоположном тому, которым она руководствовалась по приезде. Домашнее платье исчезло в последнюю очередь, как в прокрученном назад фильме, когда снаряд и дым возвращаются в пушку. Крышка чемодана захлопнулась, и от счастья осталась лишь тревога, лишь мысль о том, повторится ли оно когда-нибудь вновь, и уже его ожидание и нетерпение.
Я проводил ее на вокзал. Входя в вагон, она протянула мне на прощанье руку. Поезд быстро уходил вдаль. Задний фонарь, вильнув вдалеке справа налево, исчез за холмом.
Чтобы темные поля, сквозь которые ехала Ирэн, могли бы соединиться с городом, в это мне трудно было поверить. Ночной поезд катит по голубоватой вселенной, в четвертом измерении, простирающемся рядом с отсутствием. Вестибюль вокзала с валяющимися повсюду свертками, с унылой толпой принадлежал реальному миру, в нем остался и я. Какая-то девушка в брюках задела меня плечом. Я подумал о Марине, о нашем приключении, незначительном и бессмысленном. Ирэн уехала пять минут назад, не больше, и этого оказалось достаточно, чтобы обнаружить во мне уязвимое место, называвшееся Мариной. И тогда, вспомнив одну фразу, которую иногда произносила Ирэн, когда спешила вернуться домой, а я пытался удержать ее возле себя, — «но ведь у нас впереди целая жизнь, чтобы заниматься любовью», — я спросил себя, а не воспринимали ли мы, она и я, этот акт совершенно по-разному. Ирэн своими чувствами управляла, я же своим подчинялся. Кто знает, не мечтал ли я когда-нибудь совершить с ней окончательный акт любви, способный навсегда ее пленить, меня же сделать навсегда свободным.
_____
От Ирэн — ни одного письма. Я даже не знаю, где она. Она говорит, что не умеет писать, что орфографические ошибки наводят на нее страх.
Как будто я способен замечать в ее письмах орфографические ошибки. Надо отметить, что по мере нашего сближения стыдливость такого рода, вместо того чтобы уменьшиться, только возросла. В самом начале, когда надо было отменить свидание, она, не задумываясь, посылала мне письмо по пневмопочте. Потом стала отдавать предпочтение телефону. Не действовала ли она в том же духе, отказавшись в один прекрасный день от некоторых ласк, прежде считавшихся допустимыми? Не знаю, кого она тем самым хотела пощадить. Себя или меня?
Надо не забыть в следующий раз процитировать ей одно высказывание Монтеня: «Невестка Пифагора говорила, что женщине, ложащейся с мужчиной в одну постель, следует заодно с юбкой отбросить стыд и обрести его вновь, надев юбку».