– А все эти менестрели с их романсами и балладами, в которых только за то и славят человека, что он получает и наносит сам крепкие удары! За многие, многие мои грехи, Кэтрин, несет ответ, скажу с прискорбием, Гарри Слепец, наш славный менестрель{67}. Я бью сплеча не для того, чтобы сразить противника (упаси меня святой Иоанн!{68}), а только чтоб ударить, как Уильям Уоллес.
Тезка менестреля произнес эти слова так искренне и так сокрушенно, что Кэтрин не удержалась от улыбки. Но все же она сказала с укором, что он не должен подвергать опасности свою и чужую жизнь ради пустой потехи.
– Но мне думается, – возразил Генри, приободренный ее улыбкой, – при таком поборнике миролюбие всегда одержит верх. Положим, к примеру, на меня жмут, понуждают схватиться за оружие, а я вспоминаю, что дома ждет меня нежный ангел-хранитель, и образ его шепчет: «Генри, не прибегай к насилию, ты не свою, ты мою руку обагряешь кровью, ставишь под удар мою грудь, не свою!» Такие мысли удержат меня вернее, чем если бы все монахи в Перте завопили: «Опусти меч, или мы отлучим тебя от церкви!»
– Если предостережение любящей сестры хоть что-то значит, – сказала Кэтрин, – прошу вас, думайте, что каждый ваш удар обагрит эту руку, что рана, нанесенная вам, будет больно гореть в этом сердце.
Звук ее слов, проникновенный и ласковый, придал храбрости Смиту.
– А почему не проникает ваш взор немного дальше, за холодную эту границу? Если вы так добры, так великодушны, что принимаете участие в склонившемся пред вами бедном, невежественном грешнике, почему вам прямо не принять его как своего ученика и супруга? Ваш отец желает нашей свадьбы, город ее ждет, перчаточники и кузнецы готовятся ее отпраздновать, и вы, вы одна, чьи слова так добры, так прекрасны, лишь вы одна не даете согласия!
– Генри, – тихо сказала Кэтрин, и голос ее дрогнул, – поверьте, я почла бы долгом своим подчиниться велению отца, когда бы к браку, им намеченному, не было неодолимых препятствий.
– Но поразмыслите… минуту поразмыслите! Сам я не речист по сравнению с вами, умеющей и читать и писать. Но я с охотой стал бы слушать, как вы читаете, я мог бы век внимать вашему нежному голосу. Вы любите музыку – я обучен играть и петь не хуже иного менестреля. Вы любите творить милосердие – я достаточно могу отдавать и достаточно получаю за свои труды. Я дня не пропущу, чтоб не раздать столько милостыни, сколько не раздаст и церковный казначей. Отец ваш постарел, ему уже не под силу становится каждодневная работа, он будет жить с нами, потому что я стал бы считать его поистине и своим отцом. Ввязываться в беспричинную драку – этого я остерегался бы так же, как совать руку в горн, а если кто попробует учинить над нами беззаконное насилие, тому я покажу, что он предложил свой товар не тому купцу!
– Я вам желаю, Генри, всех радостей мирной семейной жизни, какие вы можете вообразить, но с кем-нибудь счастливей меня!
Так проговорила – или, скорее, простонала – пертская красавица. Голос ее срывался, в глазах стояли слезы.
– Что же, я вам противен? – сказал, немного выждав, отвергнутый.
– Нет, не то! Видит бог, не то!
– Вы любите другого, кто вам милее?
– Жестокое дело – выпытывать то, чего вам лучше не знать. Но вы, право, ошибаетесь.
– Эта дикая кошка Конахар?.. Неужели он? – спросил Генри. – Я подметил, как он на вас поглядывает…
– Вы пользуетесь моим тягостным положением, чтобы меня оскорблять, Генри, хотя я этого никак не заслужила! Что мне Конахар? Только из желания укротить его дикий нрав и просветить его я принимала какое-то участие в юноше, погрязавшем в предрассудках и страстях… но совсем другого рода, Генри, чем ваши.
– Значит, какой-нибудь чванный шелковый червяк, придворный щеголь? – сказал оружейник, еле сдерживая злобу, распаленную разочарованием и мукой. – Один из тех, кто думает всех покорить перьями на шляпе да бряцанием шпор? Хотел бы я знать, который из них, пренебрегая теми, кто ему более под стать – придворными дамами, накрашенными и раздушенными, – выискивает себе добычу среди простых девушек, дочерей городских ремесленников… Эх, узнать бы мне только его имя и звание!
– Генри Смит, – сказала Кэтрин, преодолев слабость, едва не овладевшую ею, – это речь неблагодарного и неразумного человека, или, верней, неистового безумца. Я уже объяснила вам, что никто – к началу нашей беседы, – никто не стоял в моем мнении выше, чем тот, кто сейчас все ниже падает в моих глазах с каждым словом, которое он произносит в этом странном тоне, несправедливо подозрительном и бессмысленно злобном. Вы были не вправе узнать даже то, что я вам сообщила, и мои слова, прошу вас заметить себе, вовсе не значат, что я отдаю вам какое-то предпочтение… хоть я и уверяю в то же время, что никого другого не предпочитаю вам. Вам довольно знать, что существует препятствие к исполнению вашего желания, такое непреодолимое, как если бы на моей судьбе лежало колдовское заклятье.
– Любовь верного человека может разбить колдовские чары, – сказал Смит. – И я бы не прочь, чтобы дошло до этого. Торбьерн, датский оружейный мастер, уверял, что кует заколдованные латы, напевая заклинание, пока накаляется железо. А я ему сказал, что его рунические распевы не имеют силы против оружия, каким мы дрались под Лонкарти{69}. Что из этого вышло, не стоит вспоминать… Но панцирь и тот, кто его носил, да лекарь, пользовавший раненого, узнали, умеет ли Генри Гоу разрушать заклятие.
Кэтрин взглянула на него, словно хотела отозваться отнюдь не одобрительно о подвиге, которым он хвалился. Прямодушный Смит забыл, что подвиг был как раз из тех, какими он не раз навлекал на себя ее осуждение. Но прежде чем она успела облечь свои мысли в слова, ее отец просунул голову в дверь.
– Генри, – сказал он, – я оторву тебя от более приятного занятия и попрошу как можно скорее пройти ко мне в мастерскую: мне нужно переговорить с тобой о делах, затрагивающих интересы города.
Почтительно поклонившись Кэтрин, Генри вышел по зову ее отца. И, пожалуй, если он хотел и впредь вести с нею дружескую беседу, в ту минуту им лучше было разлучиться, так как их разговор грозил принять опасный оборот. В самом деле, отказ девушки начал уже казаться жениху какой-то причудой, необъяснимой после решительного поощрения, которое она, на его взгляд, сама же дала ему только что. А Кэтрин, со своей стороны, считала, что он несколько злоупотребляет оказанным ему вниманием, когда мог бы проявить подобающую деликатность и тем самым доказать, что вполне заслужил благосклонность своей Валентины.
Но в груди у обоих было столько добрых чувств друг к другу, что теперь, когда спор оборвался, эти чувства легко должны были ожить, побуждая девушку простить влюбленному то, что задело ее щепетильность, а влюбленного – забыть то, что оскорбило его пылкую страсть.
Глава VII
Не кончился бы спор кровопролитьем!{70}
«Генрих IV»
Сход горожан, назначенный для расследования происшествий минувшей ночи, уже собрался. В мастерскую Саймона Гловера набилось немало народу – всё видные особы, а иные даже в черном бархатном плаще и с золотою цепью на шее. То были отцы города, в числе почетных гостей были также члены городского совета и старшины цехов. У всех читался на лице гнев и оскорбленное достоинство, когда они заводили вполголоса немногословный разговор. Но всех озабоченней, всех хлопотливей был человек, оказавший ночью очень мало помощи, – шапочник Оливер Праудфьют, так чайка, когда надвигается буря, снует, и кричит, и лопочет, хотя, казалось бы, самое разлюбезное дело для птицы – лететь в свое гнездо и сидеть спокойно, пока буря не кончится.
Как бы то ни было, мастер Праудфьют вертелся среди толпы, хватал каждого за пуговицу, что-то каждому нашептывал на ухо – причем тех, кто был одного с ним роста, обнимал за талию, чтобы тем таинственней и доверительней передать свое суждение, когда же встречался ему человек повыше, шапочник вставал на цыпочки и держал его за воротник, чтобы поведать и ему все что мог. Он чувствовал себя одним из героев схватки и был исполнен сознания своей значительности – как очевидец, который может сообщить самые верные сведения о происшествии. Он и сообщал их весьма подробно, не ограничиваясь пределами скромной истины. Нельзя сказать, чтобы его сообщения были особенно важны или занимательны, так как сводились по большей части к такого рода уверениям: «Это чистая правда, клянусь святым Иоанном! Я там был и видел своими глазами – я первый ринулся в бой, когда бы не я да еще один крепкий парень, подоспевший вовремя, они бы вломились в дом к Саймону Гловеру, перерезали горло старику и уволокли бы в горы его дочку. Уж такой за ними водится скверный обычай – это нестерпимо, сосед Крукшенк… это невыносимо, сосед Гласе… Это недопустимо, соседи Балнивс, Роллок и Крайстсон. Счастье, что мы с тем парнем вовремя подоспели… Вы согласны, мой добрый и почитаемый сосед, бэйли Крейгдэлли?»