– Ладно, ладно! – ответил Саймон. – Прошу тебя, оставь ты этот разговор, потому что сейчас придет сюда мой лоботряс, и, хоть нынче праздник, не хочу я на завтрак кровавого пудинга.
Юноша действительно вошел бледный, с красными глазами, все в нем выдавало душевное смятение. Он сел к столу у нижнего конца, напротив Дороти, и перекрестился, как будто приготовившись к утренней трапезе. Видя, что сам он ничего не берет, Кэтрин положила на тарелку несколько коржиков, так всем понравившихся, и поставила перед ним. Он сперва угрюмо отклонил любезное угощение, когда же она с ласковой улыбкой предложила снова, он взял один коржик, разломил и хотел съесть, но только через силу, чуть не давясь, проглотил кусочек и больше не стал.
– Что-то плохой у тебя аппетит для Валентинова дня, Конахар, – благодушно сказал хозяин. – Спал ты, видать, очень крепко, если тебя не потревожил шум потасовки. А я-то полагал – появись опасность за милю от нас, истый глунами при первом же шорохе, оповестившем о ней, станет с кинжалом в руке бок о бок со своим мастером.
– Я слышал только смутный шум, – сказал юноша, и лицо его внезапно вспыхнуло, как раскаленный уголь, – и принял его за крики веселых бражников, а вы мне всегда наказываете не отворять окон или дверей и не поднимать тревогу в доме по всякому глупому поводу.
– Хорошо, хорошо, – сказал Саймон. – Я думал, горец все-таки умеет отличить звон мечей от треньканья арф, дикий военный клич – от веселых здравиц. Но довольно об этом, мальчик. Я рад, что ты перестаешь быть задирой. Управляйся с завтраком, потому что у меня к тебе есть поручение, и спешное.
– Я уже позавтракал и сам спешу. Отправляюсь в горы… Вам не нужно что-нибудь передать моему отцу?
– Нет, – ответил Гловер в удивлении. – Но в уме ли ты, мальчик? Что гонит тебя, точно вихрем, вон из города? Уж не угроза ли чьей-либо мести?
– Я получил неожиданное сообщение, – сказал Конахар, с трудом выговаривая слова, но затруднял ли его чужой для него язык или что другое, нелегко было понять. – Будет сходка, большая охота…
Он запнулся.
– Когда же ты вернешься с этой чертовой охоты – спросил мастер, – если мне разрешается полюбопытствовать?
– Не скажу вам точно, – ответил подмастерье. – Я, может быть, и вовсе не вернусь, если так пожелает отец, – добавил он с напускным безразличием.
– Когда я брал тебя в дом, – проговорил сурово Саймон Гловер, – я полагал, что с этими шутками покончено. Я полагал, что если я, при крайнем моем нежелании, взялся обучить тебя честному ремеслу, то больше и речи не будет о большой охоте или о военном сборе, о клановых сходках и о всяких таких вещах!
– Меня не спрашивали, когда отправляли сюда, – возразил надменно юноша. – Не могу вам сказать, какой был уговор.
– Но я могу сказать вам, сэр Конахар, – разгневался Гловер, – что так поступать непорядочно: навязался на шею честному мастеру, попортил ему столько шкур, что вовек не окупит их своею собственной, а теперь, когда вошел в лета и может уже приносить хоть какую-то пользу, он вдруг заявляет, что, мол, желает сам располагать своим временем, точно оно принадлежит ему, а не мастеру!
– Сочтетесь с моим отцом, – ответил Конахар. – Он вам хорошо заплатит – по французскому барашку[16] за каждую испорченную шкуру и по тучному быку или корове за каждый день, что я был в отлучке.
– Торгуй с ними, друг Гловер, торгуй! – жестко сказал оружейник. – Тебе заплатят щедро, хотя едва ли честно. Хотел бы я знать, сколько они вытрясли кошельков, чтобы туго набить свой спорран[17], из которого так широко предлагают золото, и на чьих это пастбищах вскормлены те тучные быки, которых пригонят сюда по ущельям Грэмпиана.
– Ты мне напомнил, любезный друг, – ответил юный горец, высокомерно обратившись к Смиту, – что и с тобой мне нужно свести кое-какие счеты.
– Так не попадайся мне под руку, – бросил Генри, протянув свою мускулистую руку, – не хочу я больше подножек… и уколов шилом, как в минувшую ночь. Мне нипочем осиное жало, но я не позволю осе подступиться слишком близко, если я ее предостерег.
Конахар презрительно улыбнулся.
– Я не собираюсь наносить тебе вред, – сказал он. – Сын моего отца оказал тебе слишком много чести, что пролил кровь такого мужлана. Я уплачу тебе за каждую каплю и тем ее сотру, чтобы больше она не пятнала моих пальцев.
– Потише, хвастливая мартышка! – сказал Смит. – Кровь настоящего мужчины не расценивается на золото. Тут может быть только одно искупление: ты пройдешь в Низину на милю от Горной Страны с двумя самыми сильными молодцами своего клана, я ими займусь, а тебя тем часом предоставлю проучить моему подмастерью, маленькому Дженкину.
Тут вмешалась Кэтрин.
– Успокойся, мой верный Валентин, – сказала она, – если я вправе тебе приказывать. Успокойся и ты, Конахар, обязанный мне повиновением, как дочери своего хозяина. Нехорошо поутру вновь будить ту злобу, которую ночью удалось усыпить.
– Прощай же, хозяин, – сказал Конахар, снова смерив Смита презрительным взглядом, на который тот ответил только смехом. – Прощай! Благодарю тебя за твою доброту – ты меня ею дарил не по заслугам. Если иной раз я казался неблагодарным, виною тому были обстоятельства, а не моя злая воля… Кэтрин… – Он взглянул на девушку в сильном волнении, в котором смешались противоречивые чувства, и замолк, словно что-то хотел сказать, но не мог, потом отвернулся с одним словом: – Прощай!
Пять минут спустя, в брогах, с небольшим узелком в руке, он прошел в северные ворота Перта и двинулся в сторону гор.
– Вот она, нищета, и с нею гордости столько, что хватило бы на целый гэльский клан, – сказал Генри. – Мальчишка говорит о червонцах так запросто, как мог бы я говорить о серебряных пенни, однако я готов поклясться, что в большой палец от перчатки его матери уместится все богатство их клана.
– Да, пожалуй, – рассмеялся Гловер. – Мать его была ширококоста, особенно в пальцах и запястье.
– А скот, – продолжал Генри, – его отец и братья наворовали себе помаленьку, овцу за овцой.
– Чем меньше будем о них говорить, тем лучше – сказал Гловер, снова приняв степенный вид. – Братьев у него не осталось, и его отец имеет большую власть и длинные руки – он простирает их всюду, куда может, а слышит он на любое расстояние… Не стоит говорить о нем без надобности.
– И все-таки он отдал единственного сына в ученики к пертскому перчаточнику? – удивился Генри. – По-моему, ему скорее подошло бы изящное ремесло святого Криспина{64}, как оно у нас именуется. Уж если сын великого Мака или О’{65} идет в ремесленники, ему надо выбрать такое ремесло, в котором он может брать пример с князей.
Замечание это, хоть и сделанное в шутку, пробудило в нашем добром Саймоне чувство профессионального достоинства – преобладающее чувство, отмечавшее всю повадку ремесленника тех времен.
– Ошибаешься, Генри, сынок, – возразил он веско. – Перчаточники принадлежат к более почтенному цеху, поскольку они изготовляют нечто, что служит для рук, тогда как сапожники и башмачники работают на ноги.
– Оба цеха – равно необходимые члены городской общины, – сказал Генри, чей отец был как раз сапожником.
– Возможно, сын мой, – сказал Гловер, – но не равно почтенные. Ты посуди: руку мы подаем в залог дружбы и верности, а ноге не выпадает такой чести. Храбрец сражается рукою – трус пускает в ход ноги, когда бежит с поля боя. Перчаткой размахивают в воздухе, сапогом топчутся в грязи… Приветствуя друга, человек ему протягивает руку, а захочешь ты отпихнуть собаку или того, кого ставишь не выше собаки, ты его пнешь ногой. По всему белому свету перчатка на острие копья служит знаком и залогом верности, брошенная же наземь, она означает вызов на рыцарский поединок. А со стоптанным башмаком, насколько я припомню, связано только одно: иной раз старая баба кидает его вслед, чтобы человеку была удача в пути. Но в эту примету я не больно верю.