Толпа вокруг Сократа и его друзей всё увеличивалась и сдвигалась плотнее. Платону едва удалось протиснуться в центр кольца, хотя он был почти на голову выше всех, широк в плечах и так силён, что не многие из афинян могли бы посостязаться с ним в силе. Недаром же тренер Аристон нарёк его Платоном, Широким. После победы на Истмийских играх[17] это прозвище так прилипло к юноше, что с той поры никто не зовёт его Аристоклом, славным именем, доставшимся от деда.
С той самой поры, как Платон появился среди учеников Сократа, Антисфен невзлюбил его, скорее всего из-за собственного низкого происхождения, поскольку был сыном бедного, хоть и свободного афинянина и фракийской рабыни и жил в постоянной нужде. Правда, двадцать лет назад он показал себя смелым воином в битве при Танагре. Теперь об этом мало кто помнил, разве что Сократ, который недавно заметил: будь у Антисфена оба родителя афинянами, он никогда бы не проявил себя таким храбрецом. Сократ, как и Антисфен, презирал афинян, кичащихся своим благородным происхождением. Антисфен плохо ел, бедно одевался. Его короткий плащ, трибон[18], был изрядно потёрт. Подобно Сократу, он ходил босиком. А ходить приходилось много. Почти каждый день Антисфен проделывал путь в сорок стадиев от Пирея до Афин, чтобы встретиться с Сократом, а затем обратно. Он был много моложе Сократа, но выглядел почти ровесником: бедная жизнь быстро изнашивает людей. Хотя Сократ, пожалуй, исключение: он и бодр, и силён, и полон внутренней энергии в свои шестьдесят лет.
Протиснувшись сквозь толпу, Платон оказался ближе к Антисфену, чем к Сократу.
— Хайре! — Платон поздоровался первым. — Здесь можно задохнуться.
Было на самом деле душно в центре толпы, да и погода стояла жаркая — солнце нещадно палило с самого утра. Но Антисфен — так ему хотелось — истолковал слова Платона по-своему.
— Ни ко мне, ни к Сократу ты никогда не подходил ближе чем на десять шагов — тебя удручает наш запах. А теперь даже задыхаешься? — зло засмеялся он. — Носом крутишь?
В том, что сказал Антисфен, не было и доли правды. В первые дни знакомства с Сократом Платон действительно держался поодаль, но не из брезгливости, а чтобы не выставляться, не привлекать к своей персоне внимания, чтоб не показаться, наконец, невежей и наглецом: у Сократа было много других учеников и друзей, достойных находиться рядом с ним. Впрочем, если быть честным до конца, то Платона смущало ещё одно обстоятельство. Что скажут друзья-аристократы, увидев его в кругу базарной публики, среди «оборванцев» — крестьян, ремесленников и просто афинян, которые подобно Сократу и Антисфену не могли похвастаться ни богатством, ни знатным происхождением?
Платон ничего не ответил Антисфену, отвернулся от него и увидел Аполлодора, который поприветствовал его улыбкой. Красавец Аполлодор, любивший щеголять в дорогих цветных плащах и кожаной обуви с блестящими бронзовыми застёжками, был ровесником Платона, знатного, как и он, происхождения. От этого щёголя всегда пахло ароматными маслами, как от женщины, у него было нежное лицо, вьющиеся светлые волосы и голубые глаза. Многие любовались им и называли юным Аполлоном, к чему склоняло и созвучное имя — Аполлодор. Он пришёл к Сократу раньше Платона, что ставил себе в заслугу, и при случае без хвастовства об этом напоминал. Он присвоил себе преимущественное право толковать высказывания и мысли Сократа. Это слегка коробило Платона — он не любил зазнаек — и вынуждало держаться с Аполлодором настороже, дабы не ввязываться в ненужные споры о том, кто вернее и тоньше понимает учителя. К тому же Платон не раз уже убеждался, что Аполлодор толкует Сократа если и не совсем поверхностно, то и не глубоко. Красавчику Аполлодору просто льстила роль первого, после Сократа разумеется, мудреца. Впрочем, особой беды в том Платон не видел: он и сам был молод и тоже порой не мог устоять от искушения блеснуть своими познаниями в философии, почерпнутыми не только от Сократа. Платон, по совету всё того же дяди Крития, занимался философией и до знакомства с Сократом. Софист[19] Калликл, в доме которого Платон часто бывал, познакомил его с учением Гераклита Эфесского, чьё сочинение «О природе» некогда купил за большую сумму у купца из Эфеса. Платон прочитал Гераклита и вынес ряд удивительных для себя открытий. Например, что мир вечен в своём бесконечном изменении, возникает из огня и в огонь возвращается, что ни о чём в этом мире нельзя высказаться определённо и окончательно, поскольку всё течёт, возникает и разрушается в бесконечной борьбе. Кратил же, который ещё недавно был учителем Платона и, подобно Калликлу, считал Гераклита Эфесского своим духовным отцом, считал, что вообще не стоит говорить о чём-либо, поскольку всякое суждение опаздывает: пока мы говорим о вещи, она становится другой. Гераклит утверждал, что невозможно дважды войти в одну и ту же реку, а Кратил — что в неё невозможно войти даже один раз, поскольку и наше тело, и вода в реке беспрестанно изменяются. Всё сказанное сказано о прошлом, а будущее непредсказуемо. То же, что мы видим в настоящем, достойно лишь того, чтобы в него ткнуть пальцем, ничего о нём не говоря.
Впрочем, в жизни Кратил не следовал этим принципам, поскольку в его утверждениях — и он это знал — содержится то же противоречие, что и в шутке о лжеце: если лжец говорит о том, что он лжёт, то таким образом он говорит правду и, стало быть, он не лжец, но если лжец говорит, что говорит правду, значит, он действительно лжец, — и так до бесконечности. И вот получается: если ни одно из суждений не является истинным, то не является истинным и это суждение и, стало быть, истинные суждения существуют, среди которых, возможно, и это; вследствие чего ни одно из суждений не может быть истинным и т.д.
Платону нравилась эта словесная игра, которую он часто затевал со своими младшими братьями Главконом и Адимантом. Впрочем, игра игрой, но вот что он всё-таки вынес из философских мудрствований Гераклита, Калликла и Кратила: мир действительно переменчив, а потому наши представления о нём далеки от истины. Иной точки зрения придерживаются элеаты, последователи Ксенофана и Парменида из Элеи. Они утверждают, что мир является единым, недвижимым и истинным, а наши чувства обманывают нас. Умерший двадцать с лишним лет назад Зенон Элейский придумал много остроумных доказательств тому, что множественность вещей и движение невозможны, так как обратное утверждение приводит к неразрешимым противоречиям, которые Зенон назвал апориями[20]. Его знаменитая апория «Ахилл» даже весьма мудрых людей приводит в замешательство. Суть этой апории в следующем: если бы Ахилл, знаменитый бегун, вздумал догнать черепаху, которая отправилась в путь раньше его, то ему это, вопреки здравому смыслу, никогда бы не удалось, поскольку, прежде чем пробежать весь отрезок пути, отделяющий Ахилла от черепахи, ему надо сначала пробежать половину этого отрезка, но прежде — половину половины, до того — половину четверти, половину восьмой части, шестнадцатой, тридцать второй, шестьдесят четвёртой — и так до бесконечности. Из апории следовало не только то, что Ахилл никогда не догонит черепаху, но и самое главное: ему вообще не удастся сдвинуться с места. Значит, движение невозможно. И если чувства и опыт говорят нам о том, что движение всё же существует, то это ложь. Чувства нас обманывают.
Платон же склонялся к мысли о том, что истина принадлежит не вещам и чувствам, а идеям вещей и всего, что существует в этом мире. Идеи чисты, неподвижны и вечны, а всё, что мы видим и слышим, к чему прикасаемся, что обоняем и испытываем на вкус, — переменчиво, как и сами наши ощущения. Истина достигается не опытом, а размышлением. Сократ это размышление называет воспоминанием. Мы извлекаем истину не из чувств, а из нашей бессмертной души, которая причастна вечному миру идей. Извлекая из души истину, мы определяем лучшее, что может воплотиться в вещи, в поступке, в действиях отдельного человека и всего общества в целом. Познание самого себя, своей души — источник всех благ. И нет ничего более достойного, чем это познание: познай самого себя — и ты познаешь весь мир... Вот почему слова Хилона из Спарты[21]: «Познай самого себя» — написаны золотом на мраморной доске, вмурованной в стену храма Аполлона в Дельфах. Ему же приписывают и другое изречение, которое Платон так кстати вспомнил, когда Антисфен, пылко жестикулируя в разговоре, чуть не сорвал фибулу[22] с его плеча: