IV
– Итак, господа, прошу сравнить. – Полковник Гарновский поднялся и, вытащив из секретера сторублевые ассигнации,[342] с ловкостью, хрустящим веером разложил их на столе. – Вот эти настоящие, а вот эти фальшивые. Видите, вместо слова «ассигнация» написано «ассишация». Вероятно, у мошенников клеймо с изъяном.
Сам он, видимо, здорово резался в карты.
– Да, чистая работа, – мечтательно сказал фельдмаршал Неваляев. Петрищев и Бобруйский вздохнули с завистью, Буров промолчал, усмехнулся про себя – уж такую-то бумажку грех не подделать, можно играючи нарисовать на коленке. Вот и рисуют…
Раскручивалось дело о мошенниках-евреях – с утра пораньше в кабинете у Гарновского. Полковник инструктировал, неваляевцы внимали, грузный, приданный от ведомства Шешковского капитан почтительно молчал, мужественно зевал, проникался важностью момента и жрал присутствующих мутными глазами. Он был на сто процентов уверен, что Петрищев – граф, Буров – князь, Неваляев – фельдмаршал, а Бобруйский – виконт, и держался соответственно, на полусогнутых. Дело же обещало быть долгим и запутанным, подробности его, со слов Гарновского, были таковы: с неделю тому назад с фальшивой сторублевкой попался Хайм Соломон, мелкий ростовщик-процентщик, и поначалу, само собой, категорически пошел в отказку – с пеной на губах клялся Иеговой, родителями, супругой и детьми. Однако при виде дыбы замолчал, мигом обмочил штаны и грохнулся в обморок, а оклемавшись, рассказал, что ассигнации эти он берет у Менделя Борха, ну, у того самого Менделя Борха, которого знает любая собака на Сенной, а ассигнаций этих у этого самого Менделя Борха просто куры не клюют. Берет, естественно, за треть цены, для наивыгоднейшего гешефта. Ладно, поехали за Борхом, оказавшимся сперва не подарком, тертым калачом и твердым орешком. Этот в обморок падать не стал – страшно ругался на древнем языке, однако, будучи подвешен на дыбе, с первого же удара показал, что ассигнации эти ему привозит некий важный господин с манерами вельможи, от которого прямо-таки за версту несет бедой. А слуги у него вообще страсть какие. Еще он иногда привозит фальшивые пятаки для их последующего размена на серебряные рубли,[343] причем по такой смешной цене, что его, Менделя Борха, бросает в мелкую дрожь и прошибает холодный пот. А прибыть сей странный господин должен был ни раньше ни позже как в следующую пятницу.
– Вот так, господа, в таком разрезе, – ловко закруглил преамбулу Гарновский, выпил залпом пива с сахаром и лимонной коркой,[344] с тщанием облизнул усы и взглянул на сразу подобравшегося капитана. – Вас, господин Полуэктов, характеризуют как отменнейшего знатока еврейского вопроса. Обрисуйте нам вкратце, как они там у себя на Сенной. – И он судорожно дернул горлом, словно бы удерживая приступ дурноты – то ли тема вызывала отвращение, то ли пиво не пошло. Это отменнейший-то аглицкий портер, по двадцать пять копеек за бутылку?
– Слушаюсь, господин полковник. – Капитан с усилием встал, кашлянул и начал басом, не спеша: – Евреи, они, да… Того… самого… Одно слово… Жиды… – сделал паузу, вздохнул и убежденно сказал: – Давить их надо… Как клопов… Пока не поздно… В Париже вот, к примеру, они тише воды и ниже травы…
Не так давно он возвратился из Франции, где был с секретной миссией, и теперь по любому случаю вспоминал об этом.
– Ладно, ладно, придет время, задавим, – пообещал Гарновский и свирепо ощерился, отчего сделался похожим на наглого, отъевшегося шакала. – А пока давайте-ка без эмоций. Говорите внятно, по существу, без прикрас. Излагайте.
И Полуэктов изложил. Оказывается, евреям в Северной Пальмире жилось ничем не хуже, чем у Христа за пазухой. Используя прорехи в законодательстве, они не состояли в торговых сословиях и, следовательно, не платили подати, а быстро набивали мошну и начинали заниматься ростовщичеством. С раннего утра толпы их бродили по рядам и рынкам, скупали за бесценок сено, скот, припасы, продукты у приехавших в город крестьян, с тем чтобы получить гешефт и вырученные деньги дать в рост уже столичным жителям под невиданно высокие проценты. И все у них везде было куплено и схвачено, особенно в окрестностях Сенной площади, где иудеев этих кишмя кишело, словно мух на дерьме.
– Давить их, давить, – закончил капитан. Сел, поправил букли парика и с жирностью поставил точку. – Беспощадно.
По всему было видно, что близкое знакомство с иудейским вопросом сделало его ярым антисемитом.
«М-да, как аукнется, так и откликнется», – вспомнил Буров старину Ньютона, а Гарновский хватанул еще пива по-дашковски, вытащил украшенный каменьями брегет, с сомнением взглянул на фельдмаршала:
– Михайла Ларионыч, может, до обеда рассмотрим еще дело о скопцах, а после снова вернемся к евреям? Что, успеем? Ну и отлично, давайте вводную.
Надо же, фельдмаршала Неваляева звали точно так же, как и будущего главкома Кутузова. Ну прямо, блин, военный совет в Филях, – где, на каком Бородинском поле давать последний и решительный бой жидам! Впрочем, нет, на повестке дня стоял еще и вопрос о скопцах, об этих злодействующих, зловредных монстрах. Мало того, что они болтали черт знает что,[345] калечили людские души, тела и судьбы, расшатывали основы государственности и христианства, так еще и заморочили голову юному княжичу Бибикову, отчего тот потерял оную и добровольно дал искалечить себя, даже не оставив потомства. Бибиков-отец, сенатор и богач, надавил на рычаги, и дело завертелось стремительно: быстренько нашли «пророка» Евдокимова, убедившего юношу наложить на себя «малую печать».[346] Как водится, подвесили на дыбе, крепко познакомили с лосиным кнутом, но тут у их превосходительства кавалера Шешковского приключился приступ геморроидальных колик, так что дальше внимать пророчествам скопца Евдокимова предстояло Алехану с его командой. А Селиванов, естественно, отвертелся – слишком много покровителей было у него при дворе…
– Ну что, господа, пойдем взглянем на этого пророка? – Гарновский снова выпил пива по-дашковски, вытащил часы, покачал головой. – Думаю, до обеда управимся. – Голос у него был кислый – заплатили-то Шешковскому, а разгребать все это дерьмо ему, Гарновскому. Однако долг превыше всего – он резко потянул сонетку звонка, властно отдал приказание ворвавшемуся в кабинет мордовороту и принялся набивать кнастером прокуренную глиняную трубку. – Только табаком, господа, и спасаюсь, – там, в пыточных палатах, такая вонь… Кстати, господа, кто знает, что у нас сегодня на сладкое?
Ладно, пошли в узилище. Оно располагалось под северным крылом здания и занимало весь подвал – оборудовано было широко, добротно, с чисто русским размахом.
– Эка ты, мать честна, – с ходу умилился Полуэктов, глядя с интересом по сторонам, пожевал губами, с завистью вздохнул: – Ну, хоромы! Царские…
Между тем зашли в угловую пыточную камеру, щурясь от блеска факелов, сели на скамье, стоящей перед дыбой. Представление начиналось, основные действующие лица собрались: палач с подручными низко кланялся, охрана с живостью старалась «на караул», пленник, тучный длинноволосый человек, с ненавистью жег вошедших взглядом. Он уже отлично знал, что предстоит ему.
– Давай, – милостиво кивнул Гарновский кату, тот со значением мигнул подручным, и пленник скоро остался без одежды – совершенно в чем мать родила. Телом он был толст, расплывчат, обрюзгл, нагота его вызывала омерзение. Не удивительно – в паху у него было меньше, чем у женщины, только красный омерзительный рубец «огненного крещения». Смотреть, а уж тем паче дотрагиваться до него не хотелось. Однако кат был человек небрезгливый. Быстренько заворотил он пленнику руки назад, вложил в хомут, пришитый к длинной, брошенной через поперечный в дыбе столб веревке, и, ловко пхнув коленом в поясницу, в мгновение ока поднял его на воздух. Хрустнули вывернутые суставы, тонко, по-звериному, закричал пытаемый. А палач с невозмутимостью связал ему ноги, пропустил между щиколотками бревно и, привычно наступив на отполированное дерево, вытянул длинноволосого струной – еще немного, казалось, и порвется.