– Ну, Евдокимов, расскажи ты нам о Селиванове, – с мягкостью попросил Гарновский и, не дожидаясь ответа, посмотрел на палача. – Давай с бережением. Чтоб заговорил.
Палач, не сходя с бревна, коротко взмахнул рукой, узкая полоска провяленной лосиной кожи обвилась гадюкой-змеей вокруг ребер пленника. И тот заговорил, не стал ждать, пока спустят шкуру, окатят раны раствором соли и начнут палить спереди малым жаром – тлеющими вениками. И так-то висеть на дыбе с вывороченными членами, со знаком тайного посвящения, открытым взглядам бесовским. Ох…
А вот учитель и пророк Кондратий Селиванов устроился, судя по словам пытаемого, куда лучше. Обретался он в огромном, построенном для него богатыми учениками доме в Литейной части и принимал гостей, лежа на пуховиках в кровати, в роскошной батистовой рубашке, под пологом с кисейными занавесями, шелковыми драпировками и золотыми кистями. Строго говоря, это был не дом – храм, как называли его кастраты, «Новый Иерусалим», «Небесный Сион» или «Корабль», на палубу коего стекались скопцы со всех просторов необъятной России. В трюме его была устроена зала, где могли одновременно радеть более шестисот человек, причем высокая звуконепроницаемая переборка делила помещение на два отсека – один для искалеченных мужчин, другой для изуродованных женщин. Место же Селиванова было наверху, под потолком, в особой ложе, откуда он, одетый в шелковое полукафтанье, следил за процедурой, давал благословение и наставлял молящихся на путь истинный. А в самых недрах этого «Небесного Сиона» находилась зала, которая всегда была полна, – там излечивались от последствий операций страдающие бледные мальчики. Жалкие, обманутые, запуганные, коим не суждено было оставить потомство…
– Погоди, погоди, – выдохнул, обессилев, Евдокимов, судорожно уронил голову на грудь, бешеные глаза его жутко блеснули сквозь сальную завесу волос, – придет время, и вся Россия будет выложена согласно закону нашему. Вся, вся… И мужчины, и женщины… Вся…
Ишь ты, гад, как заговорил, на манер семитов из Хазарского каганата, первым делом превращавших русичей в бесполых рабов, а славянских женщин – в безответную скотину.[347]
– Да ну? – развеселился Гарновский, и лицо его в свете факелов сделалось страшно. – Кто ж это тебе такое набрехал? Какой пес смердящий?
– Пророку нашему Кондратию Селиванову сон был вещий, в руку. – Скопец с натугой приподнял нечесаную голову, и в хриплом шепоте его послышалось блаженство. – Через сто лет с небольшим, в начале века двадцатого, вся Россия и будет выложена начисто. Токмо отрезать будут всякому не между ног, а в голове, в самой сути его… И сие пророчество верно, о чем кудесник черный, барон Дегардов…
Не договорив, он замолк, снова уронил на грудь голову, из мерзкого отверстия в изуродованном паху на землю потянулась струйка.
– Черт! Только де Гарда мне не хватало! – сразу же помрачнел Гарновский, встал, грозно посмотрел на палача. – Снять, вправить плечи, обтереть водкой. А назавтра приготовить «шину».[348] Поговорим…
В голосе его слышались заинтересованность, непротивление судьбе и затаенный страх.
– Миль пардон, господин полковник, а что это за фигура такая, де Гард? – небрежно, словно невзначай, спросил Буров уже на улице, когда из скверны мрачного подвала окунулись в благодать солнечного дня. – Мне показалось, что вы знакомы?
– Лишь заочно, князь, и слава Богу, что заочно. – Гарновский с хрустом отломал соцветие сирени, понюхал и бросил на траву. – От господина этого лучше держаться подальше. Черный он, этим все сказано. Ну его к чертям. Пойдемте-ка лучше есть. Говорят, нынче будет индейская петушатина.[349]
После обеда, ближе к ужину, поехали на рекогносцировку в район Сенной площади – смотреть евреев. Высокое начальство в лице Гарновского, слава Богу, от вояжа воздержалось, осталось переваривать индейку, так что выдвигались по-простому, полуотделением, в ударном порядке: князь, граф, виконт, фельдмаршал и каратель Полуэктов. Остановились у церкви Успения Божией Матери,[350] слаженно вышли из кареты, с поклонами, изображая богомольцев, быстро посмотрели по сторонам. Интересного ноль. Площадь была пуста, воздух дрожал от зноя, сладостно, аки в кущах Эдема, заливались птички в Настоятельском саду.[351] Евреев не было видно.
– Ваша светлость, давайте во дворы, там они, точно там, всем своим кагалом, – упорно принимая Бурова за старшего, свистяще прошептал Полуэктов и первым, в целях конспирации на цыпочках, направился к приземистому, весьма напоминающему полузатопленный дредноут дому. И не обманул.
Евреи на Сенной действительно имели место быть. Во дворах, примыкая к домам одной из четырех сторон, стояли деревянные застекленные строения, в которых внимательный наблюдатель узнал бы некое подобие скинии,[352] и внутри этих бесчисленных прозрачных чумов бурлила буйная, странноголосая, колоритная жизнь: орали и отчаянно жестикулировали бородатые мужи, женщины в невиданного фасона чепцах обносили их едой и питьем, все дышало невероятным оптимизмом, энергией и бесшабашной экспрессией. Плюс твердокаменной уверенностью в завтрашнем дне. Экзотическое это зрелище завораживало, притягивало – помимо Неваляева и компании бесплатным представлением за стеклом любовались еще сотни две, а может, три зрителей. Стояли в задумчивости, смотрели, что пьют, вздыхали негромко, качали головами. Кто шептал что-то невнятно, вроде про себя, кто сглатывал слюну, кто скверно ухмылялся, кто цокал языком, кто с хрустом подгибал пальцы в пудовые кулаки. Все молчали.
– Сегодня, вишь, марево, жара, духота, а так обычно людишек поболе собирается. – Полуэктов с ненавистью покосился на толпу, вытер грязным носовым платком вспотевший лоб. – Ну а к вечеру, как жиды спать уйдут в дома, так и тут все делается тихо и спокойно. Смело можно устраивать засаду у того жидовина Борха, точно никто не помешает… Ишь ты, смотри-ка, мудреное что-то жрут, в охотку, чавкают вона как. И бабы у них вроде ничего, только носаты больно и чернявы изрядно. Да еще, говорят, бреют себе на голове и, Господи прости, на всех прочих местах,[353] – и он в деталях показал, на каких именно местах борются с растительностью еврейские женщины. Пантомима получилась презанимательнейшая – куда там Марселю Марсо.
– Да, кстати, господа, – сразу оживился Неваляев, подкрутил усы и устремил на Полуэктова испытующий взгляд: – Вы, господин капитан, как сами-то в женском плане? Надеюсь, положительно?
В грозном его тоне слышалось: кто не с нами, тот против нас.
– Так точно, ваше высокопревосходительство, – встал по стойке «смирно» капитан, усы его взъерошились, глаза сделались маслеными. – Очень даже. В Париже, например, бывал в «Трюме», катался с тамошними девками на «дилижансе». На четыре стороны в оба конца. Малой скоростью.
– На «дилижансе»? – остро позавидовал фельдмаршал и, сразу отведя глаза, вздохнул. – Эх ма… А наши-то, стервы, ни черта не могут…
– Да, да, лежат как бревно, – с живостью поддержал общение Петрищев, Бобруйский же, заинтересовавшись темой, сделал энергичную ремарку:
– Ну иногда, правда, могут в позе прачки. Сиречь по-рачьи или по-собачьи…
– Все одно стервы, как ни встанут, – подытожил фельдмаршал, пренебрежительно махнул рукой и перешел от разговоров к делу. – Тут недалеко есть замечательный дом. «Дилижанса», конечно, не обещаю, но во всем остальном… Вы, князь, как? Что, никак? Опять к своей пассии? Ну как знаете. – Вытащил часы, звучно откинул крышечку, с видом совершеннейшего фельдмаршала значимо пожевал губами. – Так, тогда встречаемся ровно в полночь, у всадника Апокалипсиса.[354] А вы, князь, большой оригинал.