Военинженер первого ранга задумчиво посмотрел на свои изуродованные ногти и спросил:
– Скажи-ка, сынок, положа руку на сердце, там, на перевале, ты понимал, какой подвиг ты совершаешь?
– А как же, конечно, понимал. Но, встретив добрый взгляд сидящего на койке старика, он смущенно улыбнулся и добавил:
– Если, положа руку на сердце, товарищ полковник, мне и в голову не приходило, что я получу медаль «За отвагу». Да все равно у меня ее нет.
Военинженер поежился, запахнул халат и уже было открыл рот, чтобы дать Мальцу добрый совет – держать язык за зубами и никому не рассказывать о Садыкове. Но тут же он резко осадил себя. В отличие от Мальца, военинженер первого ранга знал, что такое опасность.
1987 г.
Еще одна встреча
Русское подворье в Иерусалиме… Каждый раз, когда я пересекаю его, в моем сознании (или в подсознании?) включается какое-то смутное устройство, то ли проецирующее пережитое на трехмерный экран будущего, то ли соединяющее каким-то невероятным способом знакомое предстоящее с реальной цепью прошедших встреч.
Каменный собор похож на десятки виденных. Поэтому воспоминания могли бы быть о детстве, о теплом запахе пыли, слегка прибитой куриным дождем, о сладостном вкусе недозревших оскоминокислых слив, сворованных в церковном саду. Воспоминания могли бы быть о скитаниях по старым русским городам, о неутолимой жажде приобщения к прекрасному и невольном приобщении к чужим святыням.
В конце концов воспоминания могли бы быть о событии, поведанном мне Ицхаком.
Как-то на Русском подворье он случайно встретил батюшку, при виде которого у Ицика мучительно заныла челюсть со вставными зубами. Тогда, в 1945 году, уже после первых пыток Ицхак был готов подписать что угодно. Но следователь товарищ капитан Проваторов не удовлетворялся подписью. Пытать доставляло ему огромное удовольствие. И вот сейчас на Русском подворье в Иерусалиме Ицхак встретил своего палача в церковной рясе.
– Капитан Проваторов! – окликнул его Ицхак. Батюшка служиво оглянулся на оклик, тут же спохватился, сделал вид, что оклик его не касается, отвернулся и, подобрав рясу, офицерским шагом заспешил к собору. Ицхак бросился за ним. Но батюшка скрылся за дверью и запер ее изнутри.
Ицхак колотил кулаками, ногами. Лицо его исказилось от бешенства. Собралась толпа. Срываясь с иврита на русский мат, Ицхак рассказал о батюшке-капитане.
Зазвенели разбитые стекла. Полиция арестовала хулиганов. В полиции Ицхак продолжал бушевать. Потребовал немедленно вызвать следователя из Службы безопасности.
Следователь появился почти немедленно, по-видимому, уже осведомленный о происшедшем. Когда Ицхак, возмущенно размахивая руками, рассказал о изощренном садизме капитана Проваторова, следователь спокойно извлек две фотографии – Проваторов в форме майора МГБ и он же в церковном облачении.
Ицхака тут же освободили, объяснив ему, что это такое – дипломатические отношения с великой державой и законность в демократической стране.
Говорят, после этого происшествия в Иерусалим стали присылать священнослужителей, в которых никто из израильтян уже не узнавал своих истязателей.
Нет, не это. Другое вспоминаю я, проходя по Русскому подворью.
21-й учебно-танковый полк в заштатном грузинском городке Шулавери на скорую руку испекал из призывников танковые экипажи. Из госпиталей в полк попадали раненые танкисты, чтобы влиться в маршевые роты, каждый день отправляемые на фронт.
Только через пять месяцев мне должно было исполниться восемнадцать лет. Но на сей раз, в отличие от первого ранения, возвращение в армию обошлось без особых затруднений.
Впервые за всю службу в армии в 21-м УТП я почувствовал себя ограбленным и униженным. И в начале войны, и в прошлом году, и сейчас, в январе 1943 года, патриотизм, долг, назовите это как хотите, неумолимо гнал меня на фронт. Возможно, сейчас, после двух ранений к этому слегка примешивалась боязнь обнаружить свою трусость. Впрочем, это особая статья. В ту пору мне казалось, что патриотизм движет поступками любого солдата в 21-м УТП. Но командование полка, по-видимому, на патриотизм не уповало, считая, что голод – более надежная эмоция.
Незадолго до последнего ранения я увидел, как собаки с минами на спине бросаются под немецкие танки. Проводник собак Коля Аксенов рассказал мне о методах дрессировки. Несколько дней несчастная собака воет от голода. Затем ее спускают с цепи. Под днищем учебного танка прикреплен кусок пахучей колбасы. Собака с грузом на спине рвется под танк. Этот прием повторяют несколько раз. За пару дней до предполагаемой немецкой атаки собак перестают кормить. Как только появляются танки, к спине собаки прикрепляется противотанковая мина. Снимают поводок. И несчастное животное мчится под немецкий танк за обещанной колбасой. Результаты я видел.
По такому же методу воспитывали патриотизм в 21-м УТП. От голода разве что не пухли. А ветераны, поступавшие из госпиталей, рассказывали, что на фронте погибают, конечно, но не от голода.
В тот вечер в тускло освещенной столовой, давясь от отвращения, я ел какое-то варево из немолотой заплесневевшей кукурузы. Стол, хотя его слегка поскоблили перед ужином, казался покрытым блевотиной.
Я увидел его в толпе «закрывающих амбразуру своим телом». Так называли несчастных, клянчивших у окна раздачи добавку этого кукурузного говна. Его нельзя было не заметить. В толпе попрошаек он выглядел как удод среди воробьев. Темно-золотой чуб выбился из-под танкошлема, нависая над правым глазом. Большой красивый нос. Четко очерченные полные губы, рвущиеся в улыбку. А главное – глаза! Черные-черные. С этаким воровским прищуром. Ресницы густые, длинные, шелковистые. И ощущение – подкинь сейчас помдеж полмиски тухлой кукурузы, этот парень отколет такую чечетку, что мрачная столовая превратится в праздничный зал.
Определенно, я где-то встречал этого танкиста. Но где? Он отошел от окна раздачи, матюгаясь, и недовольно посмотрел на меня, свидетеля его бессмысленного позора.
– Славянин, где это я встречал тебя? Ресницы описали дугу, окидывая меня взглядом с ног до головы.
– Не, я тебя не встречал. Разговорились. Стали задавать друг другу вопросы.
Выяснилось, что воевали мы в разных частях. В госпиталях тоже не могли встретиться. Откуда же так знакомо мне его лицо?
– А родом ты откуда будешь? – спросил он. Я ответил. – Не, не бывал я в твоих краях. – А ты откуда? – Терский я казак. Из Муртазово. Слыхал такое? – Муртазово? Сторожка на южном переезде? Как током хлестнуло его. Глаза распахнулись, стали огромными.
– Привет тебе, Александр, от мамы. Я был у нее в октябре.
– Как это в октябре? Немцы-то ведь заняли Муртазово в сентябре?
Вырвавшись из вони столовой в мокрую темноту Шулавери, я рассказал ему, слушавшему с затаенным дыханием, что случилось со мной три месяца назад по ту сторону Кавказского хребта.
Задание сперва казалось не очень сложным: добраться до станции Муртазово и установить связь с партизанским отрядом, вернее, с подразделением НКВД, оставленным в немецком тылу. И только. По занятой противником территории предстояло пройти не более десяти километров. А местность мы знали, как свою ладонь – только недавно отступили оттуда.
Как и обычно, пошел со мной Степан Лагутин, молчаливый алтайский охотник. При весе более ста двадцати килограммов и двухметровом росте он мог бесшумно пройти по хворосту. Юркий вороватый Гутеев сам напросился на это задание. Четвертой пошла Люба с новенькой английской радиостанцией, поступившей к нам через Иран.
В черной темноте, угадывая напряженно следившие за мной глаза, я ни словом не упомянул о том, что Люба была моей недосягаемой звездой, моей мукой. Она была невероятно красивой. Во всяком случае, такой она мне казалась. Ей уже исполнилось восемнадцать лет, и я, вероятно, казался ей пацаном. Положение командира не позволяло мне даже ненароком открыть клокотавшие во мне чувства. Капитан Жук назвал меня собакой на сене, когда однажды я чуть не пристрелил его, увидев, как он повалил Любу на гальку железнодорожной насыпи.