Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Теперь же предстояла ответственность за бездействие — так воспринимал я очередную напасть, ибо вчистую разгромленное, не успевшее толком начаться русское дело уже как бы и не нуждалось в лишней жертве. А сам по себе я решительно ничего не значил для доблестных «органов». Арестованный по девяносто третьей статье, что всего лишь до трех лет, с первым же допросом я понял: не наказание ждет, потому что наказывать не за что. Будут, говоря всегда неприятным для меня языком блатарей, ссучивать, поскольку, разделавшись с полулегальным русофильством, готовятся «органы» к мягкой, но всеохватной зачистке русофильских настроений, и посему более прочего нужна им полнота информации о соответствующих настроениях в обществе и о людях-персонах, в этих настроениях так или иначе повинных. И если я откажусь от сотрудничества по предложенной теме, моя девяносто-блатная статья тут же обернется семидесятой со второй ее частью, и тогда десять лет особого режима и пять ссылки — по сути, это конец…

Так оно и получилось. И когда получилось, сожалений уже не было. Но пред тем была одна, первая ночь, когда пропахшую блевотиной камеру-опохмелку от пола до потолка раздирал никем не слышимый вопль моей ломавшейся души: «Не хочу! Не хочу!»

Тогда-то и произошло чудо. Впрочем, как я теперь думаю, если б и не произошло, исход был бы тот же, не верю, что мог бы поломаться. Однакож «не верю» — это еще не «уверен»…

Было уже не менее двух часов ночи. Алкаши в жизнеутверждающем мажоре исполняли храповую симфонию. И вдруг захрустел ключ в камерной двери. Лампочка-сороковка, что над дверью, высветила фигуру дежурного милиционера, вошедшего в камеру. И он именно мне делал какие-то знаки. Я поднялся.

— Пошли, — тихо сказал сержант и вывел меня из камеры, не закрывая двери.

Допрос? Среди ночи?

Но он остановился, достал из кармана что-то, завернутое в шелковый платочек, подержал в руке, протянул мне.

— Знаешь, от кого? — спросил.

Я развернул платок. То было выточенное из дерева пасхальное яйцо. Искуснейшим образом яркими, праздничными красками на дерево нанесен был вкруговую Московский Кремль и Москва-река.

— Она тут два часа стояла, плакала. Пожалел… Ну, так знаешь, от кого?

— Конечно. Спасибо, сержант.

— Между прочим, она сказала, что ты не из трепливых…

— Само собой.

— Ну, дуй на место.

Такой вот короткий диалог шепотком, и я снова в камере.

Всего лишь за неделю до ареста в пасхальные дни были у меня в гостях Георгий Владимов и его жена Наташа. Тогда они подарили нам с женой два Владимовым выточенных, а Наташей расписанных пасхальных яйца. Работа с деревом — хобби Владимова. В подвале дома, где жил, он устроил мастерскую. Мы тогда засиделись допоздна. Литература… интеллигенция… эмиграция…

Владимовым надо было уезжать. Колебались. А дела уже были заведены на обоих. Наташа прокололась с подпольной «Хроникой»{45}, Владимов — на контактах с энтээсовским журналом «Грани», куда его приглашали на главного редактора…

Поздно ночью пошел проводить и помочь поймать такси на нашей аппендицитной улице. Ловить такси не пришлось. Оно уже поджидало рядом с домом, как и другая машина чуть поодаль, — Владимовых «пасли вплотную».

Нынче наши пути разошлись. Я не нашел для себя возможным поддержать его в двусмысленном конфликте с издательством «Посев», которому я обязан и русскими, и переводными изданиями за границей. Он мне этого не простил. Меня, в свою очередь, коробят его выступления на радио «Свобода». Если сегодня есть политические позиции, то мы, кажется, на разных… Наташа умерла… К ней, мягко скажем, по-разному относились друзья Георгия Владимова. Для меня же…

…Я стоял, прислонившись к стене камеры, исписанной снизу доверху всякими суждениями о жизни вообще и советской милиции в частности. В руке сжимал драгоценный подарок и явственно чувствовал, как что-то меняется в моем сознании и сознавании ситуации, что перемена эта добрая, спасительная… Но чудо еще было не завершено. Прямо напротив моих глаз на стене я прочел размашистую карандашную надпись:

«ДОХРЕНИЩА ВСЯКИХ ГАДАВ КТО ТОЛЬКО ЗА СЕБЯ».

Я так громко рассмеялся, что некоторые из храпевших умолкли и заворочались на грязных матрацах у моих ног. Все! Действительно! Все мгновенно встало на свои места. Не по логике, а по чуду. Потому что именно вмиг. Я начал расхаживать на свободном от храпящих тел пятачке… Туда-сюда… По пять маленьких шажков… Ходил и нашептывал… стихи. Стихописание — это всего лишь один из множества способов и приемов выживания в неволе. От того, что нашепталось за одиннадцать невольных лет, я отнюдь не в восторге. Но четырнадцать строк, сложенных той вечно памятной ночью, — ими горжусь. И не постыжусь привести:

Накрыла тьма средь бела дня,
Замуровала в нишу.
Пропал. Исчез. И нет меня.
И сам себя не вижу.
Давлюсь назойливостью мглы,
Безмолвьем плесневелым.
Но, натыкаясь на углы,
Не задыхаюсь гневом.
Для гнева — мертв.
Для стона — мертв.
И в том оно — искусство:
Я снова зэк, я снова тверд.
Я снова зэк…
Мне грустно…

Конечно, тьма проблем была еще впереди. Предстояло отвыкать (или научиться запрессовывать в себе) от весьма поздно проснувшегося чадолюбия. Раньше-то все дела на первом месте… Писанина, ставшая привычкой, — тут как раз в стихописании спасение… Из друзей кое-кого исключить… Кому случалось, тот знает, как это противоприродно — заштриховывать в душе любовное отношение к человеку.

И многое, многое в себе, чему попросту надо было свернуть шею. Дрожь в коленках… Знал, она тоже еще посетит, но теперь знал, что справлюсь. Прежний опыт неволи подсказывал, что чудеса, укрепляющие дух, также еще будут. И были. В Бутырках на втором месяце сидения, опять же в весьма критический момент, тем же способом, через охрану, получил коротенькое добронапутственное письмецо от Нины Глазуновой. Или не чудо?! В Лефортово, когда уже была предъявлена убийственная 70-я, следователь Губинский, все еще не терявший надежды «расколоть» подопечного, разрешил забрать в камеру изъятую при обыске книжку «посевовского» издания — «Год чуда и печали». И мой родной Байкал стал словно рядом, всего лишь под подушкой…

Я должен был освободиться в 1997 году. Едва ли выжил бы. Но случилось.

Не случилось другого — радостного преображения России, о котором грезили русские люди нескольких поколений ГУЛАГа…

Без выбора: Автобиографическое повествование (с илл.) - i_023.jpg
Письмо жены, направленное М. С. Горбачеву.

Лагерная эсхатология

Свойственно людям верить в добро, и вторично при том: само добро — свойство ли то души человеческой, дар ли Божий или просто случайность, каковая кому-то выпадает счастливым жребием, а кого-то минует. Оно возможно — добро. Оно, по крайней мере, возможно, сколь бы ни были злы времена, обстоятельства, люди.

У добра миллионы форм. Да какой там миллионы! Сколько людей, столько и представлений о нем, о добре. И двух душ не сыскать, кто б помышлял о добре одинаково…

Однако ж есть категория людей, теми же миллионами исчисляемая, чья мечта о добре — звук в звук, буква в букву, стон в стон. Имя этим миллионам — рабы! Имя добра — свобода!

Велико счастливы люди, чьи пути-дороги нигде и никак не пересекались с тропами рабов! Сколь же радостно и благостно должно быть мироощущение тех, что рабских троп не пересекали и скопищ рабских не зрели, но полагали по счастливой наивности, что это «простые советские люди» сотворили оружейный арсенал под названием «Норильск», что они же с энтузиазмом возводили первые «великие стройки коммунизма», что они очертя голову полезли в урановые рудники, что добрая половина тысячекилометровых железных дорог, как и другая половина, — тоже их рук дело. Что вообще в мерзлоте российской аграрности фундамент индустриализации выдолблен и бетоноисполнен исключительно социалистическим энтузиазмом. Что наша великая «оборонка»… Да что «оборонка»!

60
{"b":"229867","o":1}