Но в 20-е-то годы и сионисты еще не отделились, и идишеязычная голова еще не оторвана. Над Русью парит, советизирует и поучает ее трехголовый еврейский Горыныч с тремя головами: советской, русскоязычной; туземной, идишеязычной; сионистской, ивритоязычной. Этот Горыныч, по идее, и должен бы создать те идеи, которые станут разделять «тело» народа, на что оно станет ориентироваться.
В конце концов, отрывание русской головы — это, так сказать, негативная часть программы. А как же насчет позитива? Что принес нам новый, одесский, период развития русской культуры?
ПОЧЕМУ ЭТОТ ПЕРИОД ОДЕССКИЙ?
Деление русской истории — и политической, и культурной — на Киево-Новгородский, Московский и Петербургский периоды давно стало классическим. В каждый из этих периодов центральным, самым главным культурным центром страны было совсем небольшое пространство — площадью буквально в несколько гектаров. Именно такова площадь Горы в Киеве, Московского Кремля, стрелки Васильевского острова… а Ярославово дворище даже меньше (где-то с полгектара). Именно там собирались самые активные, самые талантливые люди; они если и не общались, то, по крайней мере, знали друг о друге. Лев Толстой не любил, но лично знал Достоевского, а Блок женился на дочке Менделеева — в качестве яркого примера…
Из этого пятачка застроенной земли расходились культурные импульсы на всю огромную страну, а сплошь и рядом и за рубеж. Так что все верно, правильные названия. Московский период, Петербургский…
Но какой, скажите на милость, период, начался… ну, в общем, что же у нас началось после Петербургского периода? Так сказать, после его… досрочного окончания (вы обратили внимание, как я деликатен?)…
Говорить, так сказать, о «Втором Московском» периоде — явная несуразица, при всем уважении к H. A. Бердяеву. Если проанализировать, из какого центра распространялись по всей России хоть какие-то новые формы культуры, то получится — единственный город, который имеет право дать наименование периоду, — это Одесса.
Это — единственный город, на протяжении всех десятилетий пога… советской власти генерировавший какие-то культурные формы, причем совершенно самостоятельно. Например, джаз Леонида Утесова. Сейчас просто трудно представить себе, насколько популярен был джаз в 1920-е годы, в том числе описанный М. Булгаковым джаз. Помните?
«Ровно в полночь в первом из них (залов) что-то грохнуло, зазвенело, посыпалось, запрыгало. И тотчас тоненький мужской голос отчаянно закричал под музыку: „Аллилуйя!“. Это был знаменитый грибоедовский джаз» [177, с. 66]. И далее: «Тонкий голос уже не пел, а завывал: „Аллилуйя!“. Грохот золотых тарелок в джазе иногда покрывал грохот посуды, которую судомойки по наклонной плоскости спускали в кухню. Словом, ад» [177, с. 67].
Если вспомнить, что так же, ровно в полночь, начинается бал у Сатаны, ассоциации, выведенные в романе племянника известного богослова, Сергия Булгакова, становятся еще более прозрачными.
Такие феномены, как одесский анекдот. Одесская музыка. Та самая, еврейская, а скорее — балканская, без прямой привязки к какой-либо нации. Скрипочка, веселая танцевальная мелодия, так, что ноги сами начинают под нее ходить.
А особенно выделяется в ряду этих феноменов одесская песня. Ну, не обязательно блатная. Да, вся одесская музычка, вся одесская песня производила впечатление чего-то приблатненного. Даже «Шарабан мой, американка», даже «Мясоедовская улица», лихо исполняемые американками сестрами Бэри на идиш, — даже эти песни носят такой налет. Во многом — за счет самой музыкальной аранжировки. Слишком уж явно весь это то ли балканский, то ли еврейский стиль ассоциировался, как говаривал Аркаша Северный, с «маленьким кабачком, набитым деклассированным элемэнтом»… Даже если песни были рыбацкие или моряцкие (как, например, про Костю-моряка), все равно нечто блатное на них почило…
Я родился у границы,
И отец мой и мать любили повторять:
Наш сыночек словно птица,
Чтоб уметь песни петь и мечтать летать.
Одесса — символ свободных, сильных людей, сильных страстей… и асоциального поведения. Берковский на стихи Багрицкого: «два грека в Одессу везут контрабанду».
Но… давайте уточним, что, собственно, понимается под «Одессой»? Одесса построена в конце XVIII века как морские ворота Российской империи. Космополитичный, бурно растущий, теплый город. И, конечно же, город очень разный в разных своих частях, очень пестрый по составу населения.
Была Одесса русского образованного слоя — дворян, разночинцев, предпринимателей, инженеров, интеллигенции. Та экономически динамичная, не знавшая крепостного права, красиво певшая Новороссия, которую любил Куприн. Страна, в которой русские чаще пили сухое вино, чем водку, и стали употреблять острые балканские приправы, болгарский перец. Страна, давшая миру Лещенко. Страна героев Гарина-Михайловского. «Вы любите острое? Вы ведь, кажется, южанин?»
Была Одесса моряков и рыбаков. Тех самых, набегавших в «Гамбринус» слушать еврейскую скрипочку, пить то с английскими моряками, то с греческими ловцами скумбрии… Город героев Мамина-Сибиряка и Куприна.
Разумеется, к этой Одессе ни Бабель, ни герои Шуфутинского не имеют никакого, даже самого отдаленного отношения. Даже к «Гамбринусу». У еврейского населения Одессы был свой район с красочным названием Молдаванка, неподалеку от рынка Привоз. Размеры части Одессы, населенной и освоенной евреями, не превышают и квадратного километра… Но не это главное. Главное в том, что еврейская Одесса — это вовсе не Одесса купцов, ремесленников и даже не работников по найму. Это Одесса торгашей, спекулянтов и криминального элемента: контрабандистов, воров, налетчиков, перепродавцов краденого, прочих мелких преступников и жуликов. Лучше всего об этом страшном месте писал К. Паустовский, и писал в высшей степени корректно: и без сладострастных стонов про «прелестный» акцент малограмотных людей, и без малейшего отвращения к «жидам». Очень последовательно видя в обитателях Молдаванки в первую очередь людей, Константин Георгиевич провел своего рода этнографическое исследование, и я очень советую читателю его прочитать [178]. Но в очередной раз предупреждаю: будет страшно. Это — как «Яма» Куприна или как «Хижина дяди Тома», книга, от которой делается страшно и противно на душе.
Вот эта Одесса и определила двадцатилетие нашего культурного развития. Одессит рассматривался примерно как пастух и пастушка во французском придворном фольклоре XVIII века: эдакий эталонный «представитель народа».
А советская «голова» сделала своим «официальным мужиком» мелкого жулика или бандита! И тот, кого сделали, похоже, ничего против не имел.
Даже одесский жаргон, местный ломаный русский, стал считаться в кругах советской интеллигенции почему-то «очаровательным» и «прелестным». Чем «таки да», «ой» или «вы ж понимаете» лучше «кругом шашнадцать» и «туды твою в качель» — это постигнуть не очень просто. Если вы, дорогой читатель, тоже родились от самки гоя, а не от истинно аристократического сон здания (скажем, не от базарной торговки на Привозе), вам вряд ли под силу понять всю глубину и мощь именно такого искажен ния и уродования русского языка. Но бывшее — было, что тут еще можно прибавить.
Остатки Одесского периода истории нашей культуры сказывались еще и в послевоенное время — как усилиями потомков ed создателей и носителей, так и молитвами ценителей и почитателей. И Бабеля переиздавали (хотя и с большими купюрами из его «Конармии»), и Багрицкого, и Светлова. Но уже канул куда-то Джек Алтаузен, потерялись в сумраке времен Сфорим и Бялик… большинство. И странные, жутковатые чувства испытывал хозяин квартиры в многоэтажном современном доме, почитывая метельным вечером Пашу Когана или Антокольского.
Но, конечно же, маразм уже никогда не крепчал с такой силой, как в одесское двадцатилетие. Ведь в 1950–1970-е годы в России было хоть что-то, кроме продукта, извергнутого головами еврейского Горыныча, а в довоенное время — почти что и не было. Бог знает, сколько верст накрутил над Россией этот трехголовый Горыныч.