Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A
Родители?
Но, в сумраке старея,
Горбаты, узловаты и дики,
В меня кидают ржавые евреи
Обросшие щетиной кулаки [117, с. 280].

Не повезло, как я вижу, не только с девушкой, но и с родителями нашему пролетарскому поэту. Но есть выход! Есть!

Дверь! Настежь дверь!
Качается снаружи
Обглоданная звездами листва,
Дымится месяц посредине лужи,
Грач вопиет, не ведая родства.
И вся любовь,
Бегущая навстречу,
И все кликушество
Моих отцов,
И все светила,
Строящие вечер,
И все деревья,
Рвущие лицо, —
Все это стало поперек дороги,
Больными бронхами свистя в груди:
— Отверженный! Возьми свой скарб убогий,
Проклятье и презренье!
Уходи!
Я покидаю старую кровать:
— Уйти? Уйду!
Тем лучше!
Наплевать [117, с. 280].

Вот и все. Этим кончаются стихи — паническим, нерассуждающим бегством в никуда. Лишь бы от ужасов мира старых и ржавых евреев. Евреев, евреев — так в тексте.

Потом, в поэме «Смерть пионерки», такое же отвращение хлынет по отношению к быту уже русскому, «кулацкому»:

Я ль не собирала
Для тебя добро?
Шелковые платья,
Мех да серебро,
Я ли не копила,
Ночи не спала,
Все коров доила,
Птицу стерегла.
Чтоб было приданое
Крепкое, недраное,
Чтоб фата к лицу,
Как пойдешь к венцу! [118, с. 185].

Слова матери — ржавой русской «кулачки» — это все

……постылые,
Скудные слова…

Но зато, вопреки материнской ржавчине:

Не погибла молодость,
Молодость жива!
Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадский лед.

Ну и, конечно же, то, без чего Багрицкий не был бы Багрицким:

Возникай, содружество
Ворона с бойцом, —
Укрепляйся, мужество,
Сталью и свинцом.
Чтобы земля суровая
Кровью истекла,
Чтобы юность новая
Из костей взошла [118, с. 187].

Комментировать этот призыв к человеческим жертвоприношениям не хочется. Но и в других работах Э. Г. Багрицкого много примеров отвращения к человеку, сиюминутной готовности убивать. Отвращения к любому человеку, не бегущего опрометью от презренного «быта», не входящего в орден «своих».

Все в том же году Багрицкий осчастливил человечество поэмой «Человек предместья». В центре поэмы — эдакий полупролетарий-полукрестьянин-полуслужащий… в общем, стрелочник и проводник на железной дороге. Наверное, эта промежуточность положения должна вызвать у интеллигента первого поколения какой-то интерес, особенное понимание, потому что сам такой. Но куда там!

На голенастых ногах ухваты,
Колоды для пчел — замыкали круг,
А он переминался, узловатый,
С большими сизыми кистями рук [119, с. 170].

То ли дело — романтика Гражданской войны, душевные терзания порочного подростка от кулаков ржавых евреев, от невозможности любить перемазанную селедкой девицу! А этот паршивый недобиток из предместья вот что делает:

Недаром учили: клади на плечи,
За пазуху суй — к себе таща,
В закут овечий,
В дом человечий.
В капустную благодать борща [119, с. 170].

То он, понимаешь, столярничает, то, видишь ли, пчел тут разводит (нет бы, разводить чекистов или коммунаров), то корове сено косит… Страшный тип! А его жена еще и пытается молоко продавать:

Жена расставляет отряды крынок:
Туда — в больницу. Сюда — на рынок.
……………………………………
Весь ее мир — дрожжевой, густой,
Спит и сопит, молоком насытясь,
Жидкий навоз, под навозом ситец,
Пущенный в бабочку с запятой [119, с. 172].

В общем, совершеннейший ужас! Всякий раз, найдя у Багрицкого какое-нибудь по-человечески понятное удовольствие при виде «струганного крыльца» или «промытых содой и щелоком половиц», страшно удивляешься: ведь наряду с удовольствием видеть эти приметы нормальной жизни в нем живет устойчивая ненависть как раз к тем, кто эти вещи делает и поддерживает, что называется, в рабочем состоянии.

Евреи, которых не было. Книга 2 - i_023.jpg
О, мать-революция!
Нелегка Трехгранная откровенность штыка,
Он вздыбился из гущины кровей,
Матерый желудочный быт земли.
Трави его трактором. Песней бей,
Лопатой взнуздай, киркой проколи!
Он вздыбился над головой твоей —
Прими на рогатину и повали [120, с. 147].

Тут проклятый «быт» превращается прямо-таки в чудовище, в монстра, которого необходимо уничтожить, пока он тебя самого не сожрал.

Тот же мотив бегства, отвращения к жизни — в целом ряде произведений Багрицкого. Юношеский максимализм? Но в 1930 году, когда писалось «Происхождение», Багрицкому исполнилось 35 лет. В год выхода «Смерти пионерки» — 37. Не дряхлость, конечно, но ведь и никак не юноша.

Если человек проклял свое прошлое, отрекся от «быта», — то есть от свой семьи, своего народа, — ясное дело, и не остается у него в жизни ничего, кроме служения своей безумной идее, и нужно идти до конца:

Оглянешься — а вокруг враги;
Руку протянешь — и нет друзей;
Но если он (век) скажет:
«Солги!» — солги.
Но если он скажет «Убей!» — убей [120, с. 146–147].

Поскольку все остальное человечество, кроме нескольких тысяч тебе подобных, не разделяет веры в коллективную утопию, появляется и невероятная любовь к палачам, атрибутам пыточного ремесла, восхваления чекистов и комиссаров. Багрицкий доходит до какого-то садистского упоения в своем достаточно известном:

Враги приходили — на тот же стул
Садились и рушились в пустоту.
Их нежные кости сосала грязь,
Над ними захлопывались рвы,
И подпись под приговором вилась,
Как кровь из простреленной головы [120, с. 147].
51
{"b":"229683","o":1}