Было уже поздно, но уходить почему-то не хотелось. Эрик и Герард давно свалили домой. Заунывно играл саксофон. Наверно, это была единственная пластинка в доме, более или менее подходящая для вечеринки, и Бронстейн ставил ее снова и снова. Эта, что называется, джазовая музыка нагоняет на тебя такую беспробудную тоску, которую потом невозможно изжить. Нет способа вернее, чтобы вызвать в людях наичернейшие мысли и тягостные чувства. Антон Керкграфе прирос к стулу – было похоже, что в ближайшие две тысячи лет он вряд ли сможет с него подняться. Оскар омерзительно чавкал, орудуя мордой в миске с чипсами. Вообще, под конец вечера почти все мы лыка не вязали.
В какой-то момент Бронстейн обратился ко мне.
– Наблюдаешь за происходящим? – сказал он.
Я поднял на него глаза, точнее, изо всех сил попытался поднять. Голова кружилась как чумная, и мне удалось лишь скривить лицо в гримасе.
– Да, понятно, – продолжал он дружелюбно. – Тебе здесь скучно…
Зажигая сигарету, он сказал:
– Непросто. То есть я хочу сказать, что мне тоже непросто…
Зажечь сигарету никак не получалось, казалось, что вот-вот он грохнется со стула.
– Иной раз ложишься в пять утра, зарядившись лошадиной дозой алкоголя, а уже через пару часов обреченно тащишься в школу к этим тупоголовым… Непонятно, как я вообще еще жив…
И потом он заговорил о Монтанелли, о том, что все идеалистические проекты постигала одна и та же судьба, хотя в их основе лежали отнюдь не плохие идеи, непременно исковерканные затем бесчисленными последователями. Он рассуждал об Иисусе Христе, Сталине, коммунизме и их сторонниках. Все это, конечно, было забавно, но я с трудом концентрировался. Я набрал еще горсть чипсов, от чего мне стало совсем погано, а Бронстейн все говорил и говорил об утопическом государстве и о вечном рае на земле. Он явно не один год размышлял на эту тему. Он сказал, что всю эту шушеру нужно поставить к стенке, что он собственноручно бы их расстрелял, сначала позволив им выкурить последнюю сигарету, но после никакой пощады – повязка на глаза и приказ стрелять; он лично руководил бы расстрелом, схватил бы ружье и скомандовал: «Готовьсь… Пли!» Тут он захохотал как безумный, уронив на пол стакан с джином. Он говорил об общих могилах, куда трупы потом сбросят бульдозерами, и в первую очередь экипаж тонущего корабля «Мария Монтанелли», включая учителей и учеников. «В глазах Бога все мы порядочные мерзавцы», – сказал он, ползая на четвереньках в поисках своего стакана.
Я предпринял попытку подняться, но ноги меня не слушались. Антон Керкграфе блевал на кухне в раковину с грязной посудой, на проигрывателе крутилась все та же снотворная мура. И тогда Бронстейн заплакал. На этот раз мне не почудилось, все его тело сотрясалось от рыданий, пока он ползал по полу, а Оскар вилял хвостом и норовил лизнуть его в лицо. Но Бронстейн с силой его оттолкнул. Хорошо помню, что еще подумал тогда: почему за целый вечер я не допер, что ему плохо, почему притворялся, что мне интересны бредни этого всеми покинутого человека. Или же я специально засиделся, чтобы стать свидетелем подобной развязки? Впрочем, в компании гостей, втаптывающих чипсы в ковер под аккомпанемент гнуснейшей музыки, такая развязка была предсказуема. Тем не менее я попытался его утешить, хоть в этом деле я не мастак, даже по пьяной лавочке. От алкоголя я становлюсь лишь до противности сентиментальным. Я вдруг представил вечера, которые Бронстейн отшельником проводит дома, без этих дерьмовых гостей, а мимо проносятся поезда, и дождь стучит в окно; Оскар мирно спит у камина и поднимает морду в надежде получить какое-то лакомство, если Бронстейн шаркает на кухню и открывает холодильник… Нет, не помню точно, что я ему там наплел. Может, что я переселюсь к нему, дабы скрасить его одиночество, или что буду часто его навещать, дабы, ну предположим, поиграть в шахматы, или что ему нужно купить телевизор и смотреть всякие там программы, в том числе исторические. Словом, цитируя самого Бронстейна, от моих попыток его утешить и лошадь прослезилась бы.
Мы уже стояли на кухне, где Антон Керкграфе столовой ложкой пытался устранить засор в раковине. Бронстейн прижал к лицу полотенце и несколько раз глубоко вдохнул.
– М-да, бывает, – буркнул он.
Отложив полотенце, он вымучил из себя улыбку.
– Здорово, что вы все пришли, – сказал он. – Но сейчас уже очень поздно.
Через несколько дней мы снова собрались на уроке истории. Бронстейн рассказывал про позиционную войну и бессмысленную бойню ради захвата каких-то там несчастных метров чужой территории. Я пытался перехватить его взгляд – хотел убедиться, что мы оба забыли о случившемся на вечеринке; я искал его понимающего взгляда, однако Бронстейн в течение всего урока ни разу не посмотрел прямо в класс. И без слов было ясно, что даже самое что ни на есть недавнее прошлое навсегда стало для Бронстейна частью истории.
10
Сразу после летних каникул в лицее вывесили расписание рабочих недель. «Рабочая неделя» – названьице курам на смех. В нормальных школах дети отправлялись в поход или на экскурсию, но только не в Монтанелли. Почему, не спрашивайте. Вероятно, в Монтанелли считали, что «рабочая неделя» звучит весомее, чем обычный «поход», и настраивает учеников на деловой лад. Так, наряду с рабочей тетрадью, классным руководителем, старостой, отчетом и оценками наш лицей славился еще и рабочей неделей. Всяких разных терминов в лексиконе лицея было, разумеется, гораздо больше – «свободное рабочее время», к примеру, или «продленные часы», или «школьный совет», но растолковывать их мне сейчас влом.
Эрик, Герард и я изучали маршруты рабочих недель. Предлагались на выбор три варианта. «Плавание на гребных лодках по озерам и каналам» показалось нам слишком утомительным. Второй вариант был связан с постановкой кукольного фильма где-то «на ферме в лесу». Поскольку этим проектом руководил Вермас, он отпадал сам собой. Впрочем, и без Вермаса тоже. «Кукольный фильм» – какой идиот это придумал! К тому же если режиссером выступал Вермас, то сюжет фильма угадать было нетрудно. Наш выбор единодушно пал на третий вариант – «велосипедная прогулка по сельской местности». Здесь подразумевалась хоть какая-то степень свободы. Из лодки никуда не денешься, пока ты на воде, а целый день месить папье-маше под чутким руководством Вермаса – просто свихнешься. Оно нам надо?
Из учителей в списке велосипедистов оказались Ван Бален (лучше бы он остался дома), Бронстейн и Ангелина Ромейн, наша учительница немецкого, чья внешность соответствовала ее имени. Сплошным наслаждением было смотреть, как ее губы артикулируют неблагозвучные немецкие слова. По немецкому у меня всегда было «хорошо», хотя я и не слишком усердствовал. Ангелина Ромейн явно предпочитала визуальные средства обучения. Глядя на ее рот, ты до конца жизни запоминал, что Sehnsucht[3] пишется с артиклем die, а не der. Она была еще очень юна и не тянула на роль преподавателя в наших глазах.
Мы с Эриком всегда садились за первую парту, поближе к ней, чтобы вдыхать исходивший от нее аромат. Каждый урок она появлялась в новых серьгах – длиннющих висюльках, тихонько позвякивающих при повороте головы. На уроках немецкого я был тише воды ниже травы и весь обращался в слух. «Ты большой молодец», – сказала она мне однажды, насмешливо улыбаясь, и даже перегнулась через стол, чтобы похлопать меня по плечу. Она видела меня насквозь, догадываясь, что, пусть я и острослов, мне это вовсе не в радость. Мы с Эриком куражились перед ней, перебрасываясь фривольностями на тему die Liebe[4] и kцrperliche Ausstrahlung[5], но Ангелина Ромейн с полуслова улавливала подтекст и, покрываясь краской, начинала теребить свои собранные в пучок шикарные волосы (у нее были темные с отливом волосы и прозрачная кожа) или, зажмурив черные глаза, какое-то время сидела молча, тем самым полностью нас обезоруживая. Одним словом, перспектива «велосипедной прогулки по сельской местности» в компании с Бронстейном и Ангелиной Ромейн была вполне даже заманчивой.