Кульминацией есенинского пьянства, всевозможных маний и фобий стали два самых громких скандала заграничного периода: первый случился в Нью-Йорке, в Бронксе, незадолго до отъезда из США, второй – в фешенебельном отеле “Крийон” сразу по прибытии во французскую столицу.
На встрече с нью-йоркской еврейской богемой на квартире поэта Ма-ни-Лейба Брагинского Есенин сначала набрасывается на свою супругу.
Мани-Лейб Брагинский. 1920-е
Рассказывает Вен. Левин:
Схватил ее так, что ткань затрещала, и с матерной бранью не отпускал…
На это было мучительно смотреть <…>: еще момент, и он разорвет ткань <…> Момент, и я бросился к нему с криком:
– Что вы делаете, Сергей Александрович, что вы делаете? – и я ухватил его за обе руки. Он крикнул мне:
– Болван, вы не знаете, кого вы защищаете!..
И он продолжал бросать в нее жуткие русские слова, гневные. А она – тихая и смиренная, покорно стояла против него, успокаивая его и повторяя те же слова, те же ужасные русские слова.
– Ну хорошо, хорошо, Сережа, – и ласково повторяла эти слова <…>: ать, ать, ать… ать…[1401]
Затем была попытка выброситься в окно пятого этажа, после чего воспаленное сознание поэта замкнулось на новом пункте:
Его схватили, он боролся.
– Распинайте меня, распинайте меня! – кричал он.
Его связали и уложили на диван. Тогда он стал кричать:
– Жиды, жиды, жиды проклятые!
Мани-Лейб ему говорил:
– Слушай, Сергей, ты ведь знаешь, что это оскорбительное слово, перестань!
Сергей умолк, а потом, повернувшись к Мани-Лейбу, снова сказал настойчиво:
– Жид!
Мани-Лейб сказал:
– Если ты не перестанешь, я тебе сейчас дам пощечину.
Есенин снова повторил вызывающе:
– Жид!
Мани-Лейб подошел к нему и шлепнул его ладонью по щеке.
Есенин в ответ плюнул ему в лицо. Но это разрядило атмосферу. Мани-Лейб выругал его. Есенин полежал некоторое время связанный, успокоился и вдруг почти спокойно заявил:
– Ну, развяжите меня, я поеду домой[1402].
Протрезвев, Есенин, конечно, раскаялся и написал Брагинскому следующее письмо:
Дорогой мой Монилейб! Ради Бога, простите меня и не думайте обо мне, что я хотел что-нибудь сделать плохое или оскорбить кого-нибудь.
Поговорите с Ветлугиным, он Вам больше расскажет. Это у меня та самая болезнь, которая была у Эдгара По, у Мюссе. Эдгар По в припадках разб<ивал> целые дома.
Что я могу сделать, мой милый Монилейб, дорогой мой Монилейб! Душа моя в этом невинна, а пробудившийся сегодня разум повергает меня в горькие слезы, хороший мой Монилейб! Уговорите свою жену, чтоб она не злилась на меня. Пусть постарается понять и простить. Я прошу у Вас хоть немного ко мне жалости.
Любящий вас всех Ваш С. Есенин.
Передайте Гребневу все лучшие чувства к нему. Все ведь мы поэты-братья. Душа у нас одна, но по-разному она бывает больна у каждого из нас. Не думайте, что я такой маленький, чтобы мог кого-нибудь оскорбить. Как получите письмо, передайте всем мою просьбу простить меня[1403].
Дальнейшее пребывание поэта и танцовщицы в Америке стало невозможно. И без того не слишком удачное турне Айседоры было прервано: супруги отправились назад в Европу с дурной славой и без денег.
Есенин же, как только появился в Париже, тотчас же сумел доказать, что ему вполне по плечу и подвиги Э. По, разбивавшего “целые дома”. Он пошел еще дальше, разгромив номер в элитном парижском отеле “Крийон”:
“Из холла раздался невероятный шум, – вспоминает компаньонка Айседоры Мери Десты, – будто туда въехал отряд казаков на лошадях. Айседора вскочила. Я схватила ее за руку, затащила к себе в комнату и заперла дверь на ключ. А когда Сергей начал колотить в дверь, я потащила Айседору в холл, и мы помчались вниз по лестнице, как злые духи. В дверях Айседора задержалась, чтобы сказать портье, что муж ее болен, и попросила посмотреть за ним, пока мы не привезем доктора <…>.
<Позже> Айседора позвонила в “Крийон” и услышала от служанки, что в номер вломились шестеро полицейских и забрали месье в полицию, после того как он пригрозил убить их и переломать в комнате всю мебель, высадил туалетный столик и кушетку в окно. Он попытался выломать дверь между нашими номерами, думая, что Айседора в комнате, избил портье отеля, который пытался его утихомирить. К счастью, револьвер был в портфеле в моей комнате”[1404].
“Не думайте, что я такой маленький…” – уговаривал Есенин оскорбленного им Брагинского. Но дело обстояло гораздо хуже: поэт не только производил впечатление маленького ребенка, уже не отвечающего за свои поступки, – после американского турне он, по воспоминаниям Адамовича, “был жалок, измучен, он был насмерть подстрелен” [1405].
И поэтому никого не удивляли его дальнейшие поступки.
Предательство? Поэт совершил его с детской улыбкой. Что Есенин говорил в своих интервью, в то время как Айседора всеми силами выгораживала его, виновника громких скандалов на двух континентах: дескать, он был на фронте, три раза, да еще и контужен, терпел неслыханные муки во время революции – и при этом еще он “чудесный гений”?[1406] Есенин, оказавшись в Берлине один, без Айседоры, обвинял ее в пьянстве и стал жаловаться газетчикам на то, какой адской была их супружеская жизнь. “Я был дурак, – заявил он газете “Нью-Йорк уорлд”. – Я женился на Дункан из-за денег и возможности путешествовать”[1407]. Когда он “говорит о своей женитьбе, его лицо Дориана Грея омрачается”, – заключил свою статью репортер берлинской “8-Ур Абендблатт”[1408].
Но все эти признания не мешают новоявленному Дориану Грею вскоре послать ненавистной Айседоре милую, детскую телеграмму: “Isadora browning darling Sergei lubich moja darling scurry scurry”[1409]. Дункан легко расшифровала эту телеграмму (так мать всякий раз угадывает, что хочет сказать ее лепечущий младенец): “Айседора браунинг (он считал, что “браунинг” – это “стрелять”) дорогого Сергея любишь моя милая скари скари” (это означало “скорее, скорее”)”[1410]. И помчалась (“scurry scurry”) спасать своего маленького мужа.
Воровство? После разгрома номера в отеле “Крийон”, когда Есенина забрали в полицию, Дункан обнаружила в его портфеле припрятанные им две тысячи долларов. “Господи, Мери, – воскликнула она, открыв портфель, – неужели я вскормила змею на своей груди? Нет, не верю, бедный Сережа. Я уверена, что он и сам не знал, что делал”[1411].
В письмах друзьям из-за границы Есенин жаловался на бедность Дункан: “Все ее банки и замки, о которых она пела нам в России, – вздор. Сидим без копеечки, ждем, когда соберем на дорогу, и обратно в Москву” (письмо Мариенгофу, 12 ноября 1922 года)[1412]; “Здесь у Айседоры нет не только виллы, о которой она врала, а даже маленькой вилочки. Одни ножки, да и те старые!” (несохранившееся письмо Шершеневичу)[1413]. Сетования “молодого мужа” на непрактичность и расточительность супруги оборачивались манией – прятать от Айседоры деньги, втайне от нее покупать дорогие вещи. Болезненный, перевернутый крестьянский инстинкт толкал поэта к отчаянным попыткам урвать последние крохи с дункановского – уже далеко не барского – стола.