В “Пой же, пой…” почти дословно процитирована строка из “Черной крови”: “Но когда ты сощуришь глаза” – “Подошла и прищуренным глазом…”), а в “Сыпь, гармоника…” строка “Глаз молчит, золотистый и карий” меняет цвет: “Что ж ты смотришь синими брызгами…” – для большего портретного сходства с Айседорой. Остальные переклички ясно указывают на то, в каком направлении Есенин смещает блоковский романс: к бытовой, физической ощутимости, предельной обнаженности и испове-дальности. Так, блоковский мотив “приближения – отталкивания” (“Подойди. Подползи. Я ударю – / И, как кошка, ощеришься ты”) переведен на кабацкий язык (“Пей со мною”; “Иди к чертям!”); нарастает речевая агрессия (“Я ударю” – “Иль в морду хошь?!”); строка: “Даже имя твое мне презренно” – отзывается скандальным множеством презренных имен (“сука”, “стерва”, “выдра”, “дрянь”; в одной из редакций “Пой же, пой…” выскакивает подразумеваемое, но в итоге так и не сказанное – “блядь”[1262]). Подхватывая блоковские трехстопные анапесты, Есенин все время сбивает размер; логика нарушается, связь между строками расшатывается; риторические фигуры захлебываются в эмоциях и брани. На место блоковской правды мифа врывается житейская “правда-матка” – пьяная истерика, тоска, бравада и раскаяние. Такая правда должна шокировать не только грубостью слов, но и заострением приема – например, концентрацией резких средств (инверсия, внутренняя рифма, громкость аллитераций и ассонансов) в строках из “Пой же, пой…”: “Лижут в очередь кобели / Истекающую суку соком”.
При этом, в отличие от блоковского и любого другого романса, стихотворения Есенина, несомненно, рассчитаны на эффект узнавания: за строками о “дряни” – она, Дункан. Работая над “Пой же, пой…”, поэт даже испугался карикатурного сходства своих стихов с самыми грубыми сплетнями об Айседоре и заменил эпитет в строке: вместо “изжитая, красивая дрянь” – “молодая, красивая дрянь”. Тем не менее адресат был очевиден для всех; неудивительно, что позже есенинское обещание Миклашевской: “Я буду писать вам стихи” – вызовет смеховую реакцию Мариенгофа: “Такие же, как Дункан?”[1263] Узнаваемы были и бытовые ситуации, стоящие за каждым стихотворением, соответствующие разным стадиям опьянения: горькие упреки в “Пой же, пой…”, отчаянная брань, разрешающаяся слезами раскаяния, – в “Сыпь, гармоника…”; знавшие Есенина и Дункан легко могли припомнить соответствующие сцены из их совместной жизни.
Вот и для Горького лучшим комментарием к этим есенинским стихам служили личные берлинские впечатления: “Разговаривал Есенин с Дункан жестами, толчками колен и локтей. Когда она плясала, он, сидя за столом, пил вино и краем глаза посматривал на нее, морщился. Может быть, именно в эти минуты у него сложились в строку стиха слова сострадания:
Излюбили тебя, измызгали…”[1264] Слово “сострадание” кажется совершенно неуместным в отношении этого стиха, в котором все (назойливая аллитерация на “з”, грамматический параллелизм (“из” – “из”), эмфатическая интонация) призвано передать отвращение, доходящее до спазма. Но неспроста Горький угадывает “чувства милые” в хлещущих, оскорбительных словах: видимо, он переносит на есенинские стихи свое сострадание к поэту.
“И можно было подумать, – продолжает Горький, – что он смотрит на свою подругу как на кошмар, который уже привычен, не пугает, но все-таки давит. Несколько раз он встряхнул головой, как лысый человек, когда кожу его черепа щекочет муха.
Потом Дункан, утомленная, припала на колени, глядя в лицо поэта с вялой, нетрезвой улыбкой. Есенин положил руку на плечо ей, но резко отвернулся. И снова мне думается: не в эту ли минуту вспыхнули и жестоко и жалостно отчаянные слова:
Что ты смотришь так синими брызгами?
Иль в морду хошь?
…Дорогая, я плачу,
Правда, открывшаяся за теми первыми поцелуями, – “простыня и кровать” как “омут” и “гибель” – явно перекликается со словами, сказанными самой Дункан (по свидетельству Л. Кинел): “Она стояла, как кариатида – красивая, величественная и страшная. И вдруг она распростерла руки и, указывая на постель, сказала по-русски с какой-то необыкновенной силой:
– Вот бог!
Руки медленно опустились. <…> Есенин сидел на стуле, бледный, молчаливый, уничтоженный” [1266].
Это, однако, еще не вся правда. От нее еще можно отмахнуться жизнеутверждающими ругательствами: “Я с собой не покончу, / Иди к чертям!”; “Только знаешь, пошли их на хер… / Не умру я, мой друг, никогда”. Хуже другое – Есенин не только Айседоре не мог простить тех поцелуев, но и самому себе. Он до последних дней будет твердить: “Я себя не продавал”[1267], убеждая в этом больше себя, чем других.
“Ведь есть кроме него люди, – размышляет Бениславская (по другому поводу, в связи с С. Толстой, но, конечно, имея в виду и Дункан), – и они понимают механизм его добывания славы и известности. А как много он выиграл бы, если бы эту славу завоевывал только талантом, а не этими способами. Ведь он такая же б…, как француженки, отдающиеся молочнику, дворнику и пр<очим>. Спать с женщиной, противной ему физически <…>, – это не фунт изюму”[1268].
Можно представить, как яростно Есенин бы оспаривал эту характеристику, если бы ему случилось прочесть дневник Бениславской. А между тем стихи из “Черного человека”, замысел которого возник именно в дунка-новский период, за рубежом, во многом совпадают с выводами Бениславской. В поэме неразрывно связаны два навязчивых, мучительных лейтмотива – “проклятие пола” и “проклятие лжи”. Такие строки, как:
Может, с толстыми ляжками
Тайно придет “она”…
……………………………..
Ах, люблю я поэтов!
Забавный народ!
В них всегда нахожу я
Историю, сердцу знакомую,
Как прыщавой курсистке
Длинноволосый урод
Говорит о мирах,
Половой истекая истомою, —
явно перекликаются с “горькой правдой земли” из “Пой же, пой…”. Но еще горше для лирического героя оказывается другая “правда”, которую (словно на “службе водолазовой”) достает со дна его души “скверный гость”, перебирая, кажется, все возможные из смежных обвинений – шарлатанство, авантюризм, жульничество, воровство, подлость и ложь:
Этот человек
Проживал в стране
Самых отвратительных
Громил и шарлатанов.
……………………………..
Был человек тот авантюрист,
Но самой высокой
И лучшей марки.
……………………………..
“Счастье, – говорил он, —
Есть ловкость ума и рук.
Все неловкие души
За несчастных всегда известны.
Это ничего,
Что много мук
Приносят изломанные
И лживые жесты…”
……………………………..
Черный человек
Глядит на меня в упор.
И глаза покрываются
Голубой блевотой.
Словно хочет сказать мне,
Что я жулик и вор,
Так бесстыдно и нагло
Обокравший кого-то.
……………………………..
“Слушай, слушай! —
Хрипит он, смотря мне в лицо.
Сам все ближе
И ближе клонится. —
Я не видел, чтоб кто-нибудь
Из подлецов
Так ненужно и глупо
Страдал бессонницей…”