“Я помню, – продолжает автор “Великолепного очевидца”, – как Маяковский, сидя на первой читке рядом со мной, слушал итальянца с открытым ртом и потом, сжав мою руку, не без зависти сказал:
– Вот так бы выучиться читать! <…>
Маринетти читал не как поэт. Скорее как актер. Богатая звукоподражательность его произведений передавалась им в читке замечательно. Он изображал пулемет, пушку, животных, разные тона человеческих диалогов. Он крутился по эстраде, он ни одной секунды не был в статическом состоянии”[949].
Алексей Крученых
Портрет работы М. Ф. Ларионова. 1914
"…В устах Маринетти, – свидетельствует Пяст, – <…> <иностранный> язык был понятен: он сопровождался жестами, вполне обрисовывающими выбрасываемые им слушателям понятия; стихи его сплошь состояли из имен существительных, притом предметных, притом сказанных на "воскресшем языке”, т. е. "ономатопических”, т. е. в самих звуках выдающих свое содержание” [950].
Актерские приемы Маринетти, исполнявшего стихи на незнакомом аудитории языке, и Крученых, воздействовавшего на публику "рычагами” заумной речи[951], – в целом совпадали.
"Крученых – блестящий чтец своих произведений, – пишет И. Терентьев. – Кроме блестящих голосовых данных, Крученых располагает большой интерпретационной гибкостью, используя все возможные интонации и тембры практической и поэтической речи: пение муэдзина, марш гогочущих родственников, шаманий вой и полунапевный ритм стиха и дроворубку поэтического разговора. <…>
Крученых не чуждо представление о заклинательной речи. Его чтение порой дает эффекты шаманского гипноза, особенно отмечу "Зиму” <…> в которой звук з бесконечно варьируется, ни на минуту не отпуская напряженного внимания слушателя”[952].
“Слова на свободе”. Один из футуристических текстов Ф.-Т. Маринетти 1912
Страница из книги А. Крученых “Взорваль” (СПб., 1913)
Литография О. В. Розановой
Заумь у футуристов очень часто граничила с буффонадой, разрешалась почти цирковыми номерами. Примером тому – причудливые представления, которые разыгрывал на сцене “Кафе поэтов” (в 1918 году) В. Каменский:
Приоткрывается цветной занавес.
На эстраде устанавливается вышка.
Вышка имеет вид усеченной пирамиды с небольшой площадкой наверху.
На площадку вышки ведут ступени.
По ступеням на вышку медленно-медленно взбирается Василий Каменский.
Садится он на верхнюю площадку вышки.
Сидит в задумчивости, сидит как бы в оцепенении.
Весь сей сон значит следующее:
вышка – корабль, мчащийся по океанским волнам. Задумавшийся на площадке вышки Василий Каменский – это какой-то странный путешественник. По всей вероятности, этот путешественник – российский футурист в немыслимом гарольдовом плаще. Из дальних странствий, из-за океана, он возвращается на родину.
Попыхивая воображаемым кепстеном, Василий Каменский сидит на вышке столько времени молча, что его молчание начинает надоедать нетерпеливой публике.
Василий Каменский
Портрет работы Д. Д. Бурлюка. 1917
Тогда он, мать российского футуризма, начинает медленно-медленно раскачиваться, затем медленно-медленно начинает с самых нижних, басовых регистров своего голоса вещать:
В России пал царизм,
Скатился в адский люк.
Постепенно переходя на верхние регистры своего голоса, поэт все громче и громче декламирует, всемерно подчеркивая слово “футуризм”:
Теперь царит там футуризм:
Следующий шаг в футуристической театрализации поэзии – от сценического разыгрывания стиха к жесту и пантомиме вместо стиха, к чистой акции, уже по ту сторону речи. И эта программа была с блеском осуществлена в “Поэме конца” В. Гнедова. “Слов она не имела и вся состояла только из одного жеста руки, быстро подымаемой перед волосами и резко опускаемой вниз, а затем вправо вбок. Этот жест, нечто вроде крюка, и был всею поэмой”[954].
Гнедовская замена поэтической речи выразительным молчанием – предельное проявление футуристической стратегии: будетлянин “вправе себе позволить не писать стихов и быть поэтом” [955], поскольку для него уже нет границы между поэзией и театрализованным бытом. Стихи футуристов воспринимаются как “звуковое выражение тех цветных кофт и цилиндров, в которых провозвестники нового искусства с намазанными физиономиями появились на улицах Москвы и Петербурга”[956]. Лорнет и грим Д. Бурлюка, серьга В. Гольцшмидта, парчовый золотистый воротник Каменского и так далее – этот театральный антураж во многом определял восприятие будетлянской поэзии. Акции предшествовали стихам, как в случае с Гольцшмидтом, сначала установившим себе памятник напротив Большого театра, а затем написавшим:
Свой памятник – протест условностям мещанства —
Себе гранитный ставлю монумент.
Славлю вольность смелого скитанства,
Не нужен мне признанья документ[957].
Или – сопровождали стихи: Каменский, переодетый в бутафорский русский костюм, декламировал поэтические фрагменты из своего романа “Стенька Разин”, скача верхом на лошади по цирковой арене[958]; сам он утверждал, что мог читать, даже стоя в стремени, в то время как лошадь галопом неслась по кругу[959]. Или – вовсе заменяли стихи: творчество “футуриста жизни” Гольцшмидта обычно ограничивалось разбиванием досок о голову и эксцентричными поступками вроде неожиданного прыжка вниз головой с парохода в Каму[960].
“Текстом становится поведение”[961], поведением определяется текст[962]; поэзия воздействует как сенсационное бытовое событие, быт – как особой силы поэтический прием. В этом современников более всего убеждала фигура Маяковского: “Для комнатного жителя той эпохи (начала 1910-х годов. – О. Л., М. С.) Маяковский был уличным происшествием”[963]; “Когда Маяковский читает с эстрады стихи о себе самом, то кажется, что он на полголовы выше самой гиперболической из своих метафор. Не стоит обижаться на Маяковского, когда он обижает. Если бы Гулливер не боялся лилипутов, ему было бы трудно им не грубить”[964].