И снова расчет на шумный резонанс оправдался: “Утро превзошло все ожидания, – пишет Шершеневич, – <…> мы наблюдали толпы теснившихся около объявлений. Не все разбирались в сути. “Мобилизация” было грозное слово, оно довлело”[775]. Оправдались и опасения – зачинщиков пригласили на Лубянку, настоятельно предложив “самим ликвидировать затеянную демонстрацию”. И что же? На Страстной площади появился “громадный лист, на котором было написано печатными буквами почерка Анатолия:
ПО ПРОСЬБЕ МЧК ДЕМОНСТРАЦИЯ ВРЕМЕННО ОТМЕНЯЕТСЯ”[776].
37-я главка “Романа без вранья”, в которой рассказывается, как имажинисты сначала объявляли, а затем отменяли “мобилизацию левого искусства”, завершается противопоставлением будничной арифметики и геометрической прогрессии мечты, с реминисценцией из гоголевского Хлестакова (“тридцать пять тысяч одних курьеров”):
Назавтра, согласно данному следователю обязательству, явились на Театральную площадь отменять мобилизацию.
Черноволосые девушки не хотели расходиться, требуя “стихов”, курчавые юноши – “речей”.
Мы таинственно разводили руками. Отряд в десять всадников конной милиции переполнил нас гордостью.
Есенин шепнул мне на ухо:
– Мы вроде Марата… против него тоже, когда он про министра Неккера написал, двадцать тысяч конницы выставили[777].
Мечты приближали реальность: Есенину еще при жизни удастся вкусить баснословной славы. Но идти к ней пришлось – хоть и ускоренным темпом, – однако, по выражению Мариенгофа, “путями многими, путями нелегкими”[778]. Любой из этих путей, по меткому выражению Шершеневича, мог оказаться “прямой дорогой на Лубянку”. Есенину и его друзьям-имажинистам не раз доводилось беседовать с работниками МЧК; встреча в связи с “мобилизацией” была не первой и не последней. Несколько раз арестовывали или вызывали на допрос того же Шершеневича: например, осенью 1919 года – после взрыва в Леонтьевском переулке (по подозрению в причастности к анархистскому заговору) или после одного из шершеневичевских “антисоветских” выступлений [779], а кроме того, в марте 1922 года, после публикации сборника “Мы Чем Каемся” (по обвинению в выпуске брошюр “контрреволюционного характера”)[780].
Есенин был знаком с лубянскими кабинетами ничуть не хуже Шершеневича: “рязанский озорник” вообще был “человеком историческим” не только в прямом, но еще и в ноздревском смысле – то есть обладал особым талантом попадать в истории. Уже в имажинистские годы Есенин сталкивался с МЧК по самым разным поводам: его то арестовывают за хулиганство (январь 1920 года; упомянутый выше скандал в “Домино”[781]), то забирают заодно с братьями Кусиковыми (октябрь 1920 года; по анонимному доносу на кусиковского брата-белогвардейца[782]), то они вместе с Мариенгофом попадаются на спекуляции в притоне Зои Шатовой (“Зойкиной квартире” – апрель или июнь 1921 года)[783], то обвиняются в нелегальном издании своих стихов (апрель 1921 года)[784].
Конечно, не одни чекисты препятствовали имажинистам в их походе к успеху. “Заедают нас, брат, заедают”, – жаловался Есенин в письме к А. Ширяевцу от 26 июня 1920 года. Советские органы наседали на “оруженосцев” образа, как агенты кардинала на мушкетеров, – со всех сторон. Мало того, что с 1919 года до августа 1921-го[785] государство постоянно ужесточало свою политику в области литературы, используя всевозможные рычаги Госиздата (образованного в мае 1919 года)[786], Наркомпроса (реорганизованного в 1921 году с целью взять под контроль всю издательскую деятельность в России)[787], Главполитпросвета (созданного в том же 1921 году и перехватившего у Наркомпроса инициативу по надзору за литературой[788]). К тому же все чаще (особенно в 1921 году) государственные институции обращают свой “рык”[789] непосредственно против имажинистов. “Ордену” попеременно угрожают Главполитпросвет (“Просить Госиздат произвести срочное расследование с привлечением к строжайшей ответственности всех виновных в даче разрешения, печатания и распространения этого сборника” – “Золотого кипятка” Есенина, Мариенгофа и Шершеневича, 1921[790]), Наркомат рабоче-крестьянской инспекции (в мае 1921 года клеймящей Госиздат за “бессилие проявить не только руководство, но и простой контроль” имажинистской издательской деятельности[791]) и Совнарсуд (ведущий дело против имажинистов)[792]. В июле 1921 года Госиздат рассылает всем своим губернским отделениям секретное предписание: “На основании распоряжения распорядительной комиссии Госиздата предлагаем вам не давать разрешения и не отпускать бумаги на издания имажинистов”[793].

План внутреннего помещения кафе “Стойло Пегаса”
Зарисовка Н. Д. Вольпин. Из собрания Г Маквея
Запретами кампания против “ордена” не ограничивалась. Тотчас же после появления имажинистской “Декларации” началась травля ее авторов в официальной прессе. Тактика начальственных критиков не отличалась разнообразием. Главным доводом в полемике был донос: “Не то кажется изумительным, что все это пишется и печатается, а то, что это умопомрачительное убожество <…> ныне – после красного октября, в трагические дни диктатуры героического пролетариата – нашли себе место и приют на столбцах советских органов, под сенью советской республики”[794];
“Кому нужны эти непростительно молодые крикуны, прежде служившие врагам нашим, а теперь служащие нам?”[795]; “Пролетариат вправе требовать прекращения этого литературного озорства. <…> Пусть эти веселые граждане упражняются на наркомпросовский счет в словоблудии, но зачем же давать им еще портить бумагу”[796]; “Почему они осыпаны милостями? <…> Все это творчество издается на казенные средства…”[797]. Обобщения сводились к политическим ярлыкам, еще хуже доносов: “бывшие белогвардейцы и идеологи буржуазии”[798], “обнаглевшая челядь буржуазии”, ““выкидыши” расслабленного мозга умирающего старого мира”[799], “антиоктябрьское искусство”[800]. Разносы сопровождались призывами к карательным действиям: “Большинству этой “поэтической” публики (посетителям Кафе поэтов. – О. Л., М. С.), несомненно, место в концентрационном лагере за уклонение от тылового ополчения”[801]; “Кабаки, скрывающиеся под поэтической вывеской, необходимо закрыть”[802].