Подлинные причины резкого охлаждения государства к Есенину, более или менее аккуратно спрятанные в “Злых заметках” Бухарина, были старательно обнажены в статьях рапповцев, группировавшихся вокруг журнала “На литературном посту”. Тринадцатый номер этого журнала за 1927 год открывался редакционной заметкой “Два года резолюции ЦК ВКП(б)”, в которой ее основные положения переворачиваются с ног на голову с почти оруэлловской демагогической изощренностью и афористичностью: “Процесс сплочения есть одновременно процесс отмежевания. С кем-то – означает и против кого-то”[1794]. В этом же номере была помещена большая установочная статья Леопольда Авербаха “Литературные дискуссии текущего года”, прямо возводящая зловредную пропаганду творчества Есенина идеологами новой российской буржуазии к прошлогодней речи Троцкого: “Почему, например, внутриэмигрантствующие ухватились за Есенина после его смерти? – Поэта затравили, эпоха убила, кричали они. Они кликушествовали, довели Есенина до петли, потому что не принимал он и не хотел принимать революции. И наконец, именно поэтому делали они Есенина своим знаменем, рассматривая его как носителя бунта против сегодняшнего дня <…> Знамя реакционерам дал т. Троцкий <…> Свойственный тов. Троцкому и его последователям типа Воронского отказ от классового подхода к литературным явлениям, вся троцкистская оппортунистическая теория в вопросах культуры в статье о Есенине нашли блестящее завершение”[1795].
Впрочем, уже первый номер журнала “На литературном посту” за 1927 год, специально посвященный обличению упадничества, начинался редакционной заметкой, в которой провозглашалось: “Мы живем в условиях обострения классовой борьбы на целом ряде участков идеологического фронта”[1796], а далее следовала резко критическая статья А. Ревякина “Есенин и Есенинщина”[1797].
“Комсомольская правда” также продолжила и еще ужесточила курс на вытеснение Есенина из советской литературы, начатый статьями Сосновского. При этом в расчет совершенно не бралось то обстоятельство, что Сосновский входил в число близких соратников Троцкого и в 1927 году был временно исключен из партии. Как это часто случалось раньше и будет случаться впоследствии, методы поверженного идеологического противника легко брались на вооружение и использовались даже тогда, когда само его имя становилось неудобным для упоминания. “Немало глубокомысленных дьячков от чистого и нечистого искусства считали” год назад “даже намеки на наличие “есенинщины” чуть ли не святотатством, кощунством на светлую память “голубоглазого Сережи”, – 8 апреля 1927 года иронизировал в “Комсомольской правде” критик со знаменательной фамилией Бухарцев. – <…> В последнее время знамя “есенинщины” взяли в свои руки сменовеховские, враждебные нам спецовские и даже меньшевистские элементы <…> Это не упадничество, а растущее классовое самосознание наших врагов. Для них Есенин не герой и идеолог, потому что он никчемен, а средство разложить наши ряды, внести в них панику, неверие”[1798].
Откровенным анахронизмом отзывались в конце 1927 года благодушные рассуждения о Есенине и есенинщине наркома просвещения А. В. Луначарского: “Обыкновенно, когда подходят к Есенину, к его поэзии, прежде всего стараются установить, что он сам хулиган, сам пессимист, сам упадочник. Это до некоторой степени верно, но только до некоторой степени. Это односторонняя и для нас мало выгодная позиция. Мы этим замалчиваем кое-что из того, что нам нужно для борьбы с есенинщиной, ибо, по-моему, одним из самых крупных борцов против есенинщины должен явиться сам Есенин”[1799].
5
Следующие без малого тридцать лет превратились в торжество тех деятелей советского официоза, которые занимали по отношению к Есенину и его литературному наследию вполне “одностороннюю”, жестко непримиримую позицию. Эпиграфами к этому длительному периоду могли бы послужить заглавия двух газетных статей, напечатанных в самом начале 1928 года. Отчет И. Рудого о вечере памяти поэта, прошедшем во втором МХАТе, назывался “Есенинщина справляет тризну”[1800]. Заметка К-на, помещенная в газете военных моряков “Красный Балтийский флот”, была озаглавлена “Хулиганские стихи Есенина мы отмели: Отметем и его пьяно-плаксивую лирику”[1801].
Мрачность ситуации еще усугубилась, когда Сталин в 1929 году объявил о конце периода нэпа. Следствием стало усиление борьбы с крестьянством как зажиточным и несознательным классом. 15 января 1930 года была создана комиссия Политбюро ЦК ВКП(б) по выработке мер в отношении кулаков, 23 января газеты опубликовали постановление ЦК ВКП(б) о мерах борьбы против кулачества. Отныне к бранным кличкам, которыми с избытком награждали Есенина, прибавилась еще одна – “идеолог и певец кулачества”[1802].
Неудивительно, что Осип Мандельштам, зимой 1929–1930 годов работавший над самым антисоветским своим произведением “Четвертая проза”, вызывающе включил туда панегирик бесконечно далекому от него при жизни Сергею Есенину: “Есть прекрасный русский стих, который я не устану твердить в московские псиные ночи, от которого, как наваждение, рассыпается рогатая нечисть. Угадайте, друзья, этот стих – он полозьями пишет по снегу, он ключом верещит в замке, он морозом стреляет в комнату:
…Нерасстреливал несчастных по темницам.
Вот символ веры, вот подлинный канон настоящего писателя, смертельного врага литературы.
В Доме Герцена один молочный вегетарианец, филолог с головенкой китайца – этакий ходя – хао-хао, шанго-шанго – когда рубят головы, из той породы, что на цыпочках ходят по кровавой советской земле, некий Митька Благой – лицейская сволочь, разрешенная большевиками для пользы науки, – сторожит в специальном музее веревку удавленника Сережи Есенина”[1803].
Упоминание “Сережи” удивляет вообще-то совсем не характерным для Мандельштама сентиментальным надрывом, который нельзя объяснить ироническим контекстом: “Митьки” влекло за собой не “Сережи”, а “Сережки”. По-видимому, это был мандельштамовский полемический жест по отношению к тому фрагменту статьи Владимира Маяковского “Как делать стихи?”, в котором главный поэт советской эпохи рассказывает, как он работал над зачином стихотворения “Сергею Есенину”:
“Начинаю подбирать слова.
Вы ушли, Сережа, в мир в иной…
Вы ушли бесповоротно в мир в иной.
Вы ушли, Есенин, в мир в иной.
Какая из этих строчек лучше?
Все дрянь! Почему?
Первая строка фальшива из-за слова “Сережа”. Я никогда так амикошонски не обращался к Есенину, и это слово недопустимо и сейчас, так как оно поведет за собой массу других фальшивых, не свойственных мне и нашим отношениям словечек: “ты”, “милый”, “брат” и т. д.”[1804].
После самоубийства самого Маяковского 14 апреля 1930 года советские ортодоксальные критики вменили себе в задачу противопоставить его добровольный уход из жизни смерти Есенина. “Руки прочь от Маяковского, – требовал в некрологе поэту известный публицист Михаил Кольцов, – прочь руки всех, кто посмеет исказить его облик, эксплуатируя акт самоубийства, проводя тонюсенькие параллели, делая ехидные выводы”[1805].