“28-го, – продолжает Устинова, – я пошла звать Есенина завтракать, долго стучала, подошел Эрлих – и мы вместе стучались. Я попросила, наконец, коменданта открыть комнату отмычкой. Комендант открыл и ушел. Я вошла в комнату: кровать была не тронута, я – к кушетке – пусто, к дивану – никого, поднимаю глаза и вижу его в петле у окна. Я быстро вышла”[1699].
5
“Дверь номера открыта. За столом посередине милицейские составляют протокол, на полу прямо против двери лежит Есенин, уже синеющий, окоченевший. Расстегнутая рубашка обнажает грудь. Волосы, всё еще золотистые, разметались по грязному полу, с плевками и окурками. Руки мучительно сведены, ноги вытянулись прямо и блестят лаком тонких заграничных башмаков-туфлей. Это несоответствие цветных носков и лакированной кожи с распахнутым русским воротом и рязанской копной золотистых кудрей сразу же резануло мне глаза, – по свежим следам трагедии вспоминал Всеволод Рождественский. – <…> Кончаются милицейские формальности, труп выносят в коридор. Комнату опечатали, и мы несем Сережу по темным проходам темной лестницы (хозяин категорически отказался выносить в парадное) к нанятым лиловым саням во дворе”[1700]. “Сани были такие короткие, что голова его ударялась по мокрой мостовой”, – свидетельствовал П. Мансуров [1701].

Есенин в открытом гробу в московском Доме печати. Слева с поднятой рукой Зинаида Райх, справа от нее Всеволод Мейерхольд. Крайняя справа мать Татьяна Федоровна, рядом с ней сестра поэта Екатерина
30 декабря 1925
То, что происходило дальше, вплоть до отправки гроба с телом Есенина в Москву, подробно описано в дневнике литератора Павла Лукницкого: 29 декабря “в пять часов вечера в помещении Союза писателей (Фонтанка, 50) была назначена гражданская панихида. В углу первой комнаты – возвышение. Комната полна народу, не протиснуться. Тихонов, Садофьев, Полонская, Пяст, Рождественский, Клюев, Каменский, члены “Содружества”, пролетарские поэты, большинство членов Союза, посторонняя публика. Около 6 часов привезли тело Есенина. Оркестр Госиздата, находившийся во второй комнате, заиграл похоронный марш. Тихонов, Браун, я и еще человек 6 внесли гроб, поставили на возвышенье, сняли крышку. Положили в гроб приготовленные заранее цветы. С двух сторон – венки. На одном – лента: “Поэту Есенину от Ленинградского Отделения Гос. Издата”… В течение часа длилось молчание. Никто не произносил речей. Толпились, ходили тихо. Никто не разговаривал друг с другом, а посторонних, которые стали шептаться, просили замолчать: Софья Андреевна стояла со Шкапской у стены – отдельно ото всех. Бледный и измученный Эрлих – тоже у стены и тоже отдельно. Тут он уже не хлопотал – предоставил это другим. Клюев стоял в толпе и не отрываясь смотрел на Есенина. Плакал. В гроб, в ноги Есенину, кто-то положил его книжки, и наверху– лежало “Преображенье”. От толпы отделилась какая-то молодая девушка в белой меховой шляпке, подошла к гробу. Встала на колени и склонила голову. Поднялась. Поцеловала руку Есенину. Отошла. Какая-то старуха, в деревенских сапогах, не то в зипуне, не то в овчинном полушубке, подошла к гробу. Долго крестилась. Приложилась и тоже заковыляла назад. Больше никто к гробу не подходил. Около 7 часов явился скульптор Золотаревский со своими мастерами. Гроб перенесли во вторую комнату. Поставили на стол. Публику просили остаться в первой комнате. Во второй тем не менее скопилось много – все свои. Софья Андреевна в кресле в углу, у печки. С виду спокойна. Шкапская потом говорила, что весь этот день С. А. была в тяжелом оцепенении <…> Было тихо. Только в соседней комнате гудел разговор оркестрантов… Один из них штудировал маленькую летучку – извещенье о гражданской панихиде и о проводах тела Есенина, которую разбрасывали по городу газетчики. Публика прибывала. Стояли уже на лестнице. Пришел Ионов, давал распоряжения. Я пошел отыскивать ножницы. Софья Андреевна отрезала прядь волос – всегда пышно взлохмаченных, а сегодня гладко зачесанных назад. Маски сняты. Гроб перенесен опять в большую комнату. Хотели отправляться на вокзал, но исчезла колесница. Тихонов и еще кто-то побежали в бюро похоронных процессий за другой. Фотограф Булла раздвинул треножник, направил аппарат на гроб. Все отодвинулись. По другую сторону гроба встали Ионов, Садофьев, еще несколько человек, вызвали из толпы Клюева и Эрлиха. Они медленно прошли туда же и встали в поле зрения аппарата. Кто-то сзади усиленно толкал меня, стараясь протиснуться к гробу, чтобы быть сфотографированным. Но толпа стояла так плотно, что пробраться он все же не сумел. Вспыхнул магний. Колесница стояла внизу. Стали собираться в путь. Браун, Рождественский, я поднесли крышку гроба и держали ее, пока друзья Есенина прощались с ним. Клюев склонился над телом и долго шептал и целовал его. Кто-то еще подходил. Крышка опущена. Мы вынесли гроб. Вторично заиграл оркестр. Погода теплая. Мокрый снег ворочается под ногами. Темно. Шли по Невскому. Прохожие останавливались: “Кого хоронят?” “Поэта Есенина”. Присоединялись. Когда отошли от Союза, было человек 200–300. К вокзалу пришло человек 500. Товарный вагон был уже подан. Поставили гроб в вагон – пустой, темный… Жена Никитина устанавливала горшки с цветами, приспосабливала венки; в вагон приходил Эйхенбаум, но скоро ушел. Перед вагоном – толпа. Ионов встал в дверях вагона. Сказал небольшую речь о значении Есенина. После Ионова выступил с аналогичной речью Садофьев. После Садофьева Эльга Каминская прочла 2 стихотворения Есенина. Софья Андреевна и Шкапская вышли из вагона. Кто-то просил Тихонова сказать несколько слов. Тихонов отказался. К 10-ти часам все было прилажено, устроено. Публика разошлась. Оркестр ушел еще раньше, сразу после прибытия на вокзал. Последней из вагона вышла жена Никитина. Вагон запломбировали <…> Происшедшее было так ошеломляюще, что никто не мог понять его до конца, никто из нас еще не умел говорить о Есенине – мертвом. Знали, что завтра в газетах будет много лишнего, ненужного и неверного. Решили принять меры к тому, чтобы этого не случилось – надо просмотреть весь материал для завтрашних газет. Тихонов и Никитин поехали по редакциям. Никто не сомневался в том, что Есенина надо хоронить в Москве, а не в Рязанской губернии. Садофьеву поручено было хлопотать об этом в Москве (как оказалось после, Москва сама так же решила). Около 11 вечера вышли на платформу. Поезд был уже подан, и вагон с гробом прицеплен к хвосту. В 11.15 поезд тронулся. Я протянул руку к проходящему вагону и прошуршал по его стенке”[1702].
В мемуарах и письмах, посвященных описанию похорон поэта, на все лады варьируется сравнение “Есенин – ребенок”. Лев Никулин: “В гробу лежал мальчик с измученным, скорбным лицом”[1703]. Августа Миклашевская: “Есенин был похож на измученного, больного ребенка”[1704].
Анна Берзинь: “Меня поразило лицо Сергея, лицо обиженного ребенка”[1705]. Илья Груздев: “Есенин в гробу был изумителен. Детское, страдальческое лицо, искривленные губы и чуть сведенные брови”[1706]; Валентин Катаев: “…Совсем по-детски маленькое личико мертвого” Есенина, “задушенного искусственными цветами и венками с лентами”…[1707]
Сергей Есенин. 1925