Устинову Есенин потом рассказывал, что он “выгнал Клюева” из номера[1686]. Но это было не так. Учитель и ученик расстались вполне мирно, более того, Клюев даже “обещал прийти вечером, но не пришел”[1687]. Пять лет спустя Ольга Форш в своем романе “Сумасшедший корабль” воспроизвела впечатления Клюева от этой встречи с Есениным:
– <…> В последний раз виделись, знал – это прощальный час. Смотрю, чернота уж всего облепила…
– Зачем же вы оставили его одного?
– Много раньше увещал, – неохотно пояснил он. – Да разве он слушался? Ругался. А уж если весь черный, так мудрому отойти. Не то на меня самого чернота его перекинуться может! Когда суд над человеком свершается, в него мешаться нельзя. Я домой пошел. Не спал, ведь, – плакал[1688].
“Мокрые хлопья снега попадали на окно и плыли вниз. Это была страшная петербургская ночь”, – вспоминает П. Мансуров[1689], осознанно или неосознанно отсылая читателя к заглавию и антуражу второй части “Записок из подполья” Ф. М. Достоевского: “По поводу мокрого снега”.
Рукопись последнего стихотворения С. Есенина
“До свиданья, друг мой, до свиданья…”, написанного 28 декабря 1925 г.
Утро 26 декабря началось с обсуждения вчерашнего клюевского визита. Есенин “бранил Клюева, но тут же, через пять минут, говорил, что любит его”[1690]. В этот день “разговаривали, пили чай, ели гуся, опять разговаривали <…> Время от времени Есенин умудрялся понемногу доставать пиво, но редко и скудно: праздники, все закрыто”[1691].
Поэт вновь читал собравшейся в номере компании стихи, в том числе несколько раз “Черного человека”.
“Пел песню. По его словам – это была песня антоновских банд:
Что-то солнышко не светит,
Над головушкой туман.
То ли пуля в сердце метит,
То ли близок трибунал.
Ах, доля-неволя,
Глухая тюрьма.
Долина, осина,
Могила темна.
На заре каркнет ворона,
Коммунист, взводи курок!
В час последний похоронят,
Укокошат под шумок.
Ах, доля-неволя,
Глухая тюрьма.
Долина, осина,
Утром 27 декабря Есенин напугал и рассердил Елизавету Устинову и Вольфа Эрлиха.
“Он говорит:
– Да! Тетя Лиза, послушай! Это безобразие! Чтобы в номере не было чернил! Ты понимаешь? Хочу написать стихи, и нет чернил. Я искал, искал, так и не нашел. Смотри, что я сделал!
Он засучил рукав и показал руку: надрез.
Поднялся крик. Устинова рассердилась не на шутку”[1693].
Номер 5 в гостинице “Англетер”. Ленинград. 28 декабря 1925
Есенин снова повел себя как заигравшийся пятиклассник, прилюдно бахвалящийся своим безрассудством (“Смотри, что я сделал!”), а втайне надеющийся, что его отведут от опасного края, успокоят и пожалеют. Иначе зачем было демонстрировать Устиновой, которую поэт явно воспринимал как добрую, хотя и ворчливую представительницу мира “взрослых” (“тетя Лиза”), свои порезанные вены?
Тело Сергея Есенина спустя несколько часов после смерти 28 декабря 1925
Кажется весьма вероятным, что на сходную реакцию был рассчитан и следующий за только что описанным жест поэта.
“Сергей Александрович подошел к столу, вырвал из блокнота написанное утром кровью стихотворение и сунул Эрлиху во внутренний карман пиджака. Эрлих потянулся рукой за листком, но Есенин его остановил:
– Потом прочтешь, не надо!”[1694]
Можно только гадать, как развернулись бы дальнейшие события, если бы Устинова и Эрлих не послушались Есенина и сразу же прочли стихотворение, кровью написанное на листке, выдранном из блокнота:
До свиданья, друг мой, до свиданья.
Милый мой, ты у меня в груди.
Предназначенное расставанье
Обещает встречу впереди.
До свиданья, друг мой, без руки, без слова,
Не грусти и не печаль бровей, —
В этой жизни умирать не ново,
Но и жить, конечно, не новей.
И уже совсем по-детски, на грани допустимого, повел себя Есенин чуть позже, оставшись один на один со своим старшим другом Георгием Устиновым. “Увидев меня, он поднялся с кушетки, пересел ко мне на колени, как мальчик, и долго сидел так, обняв меня одною рукой за шею. Он жаловался на неудачно складывающуюся жизнь. Он был совершенно трезв” [1695]. В правдивости последнего процитированного предложения заставляет усомниться свидетельство давнего есенинского знакомого Лазаря Бермана, посетившего поэта в этот же день несколько раньше. “Вдоль окна тянется длинный стол, в беспорядке уставленный разными закусками, графинчиками и бутылками, – описывает он обстановку есенинского номера. – В комнате множество народа, совершенно для меня чуждого. Большинство расхаживало по комнате, тут и там образуя отдельные группы и переговариваясь. А на тахте, лицом кверху, лежал хозяин сборища Сережа Есенин в своем прежнем ангельском обличии. Только печатью усталости было отмечено его лицо. Погасшая папироса была зажата в зубах. Он спал”[1696].

Посмертная маска Есенина
Скульптор И. С. Золотаревский. 29 декабря 1925
У гроба Есенина в Ленинградском отделении Всероссийского Союза писателей. На переднем плане слева направо: Николай Клюев, Илья Садофьев, Василий Наседкин, Софья Толстая, Николай Никитин, Вольф Эрлих, Василий Казин.
29 декабря 1925
Так или иначе, но есенинские знаки и намеки остались никем не понятыми. Между тем к Есенину и Устинову присоединились Елизавета Устинова, Вольф Эрлих и Дмитрий Ушаков. Опять болтали о всякой всячине. “Есенин был немного выпивши, но потом почти совсем протрезвился, – рассказывал Устинов следователю 28 декабря. – Вспоминали Москву, когда он жил у меня, вспоминал о своей первой жене З. Райх, с которой он разошелся еще в 1919-20 г., о своих детях, которые остались при Райх, показал матерчатую папку – кажется, подарок ее Есенину, а на папке внизу мелкими буквами карандашом надпись Райх – что-то о долгой любви”[1697]. “В этот день все очень устали и ушли от него раньше, чем всегда, – писала Елизавета Устинова. – Звали его к себе, он хотел зайти – и не пришел”[1698].