Современники были единодушны, отвечая на этот вопрос. Почти все они, враги Есенина и его ближайшие друзья, суровые пролетарские критики и богемные имажинисты, крестьянские поэты и академические филологи, выступая каждый со своей позиции, восприняли “Черного человека” как последнюю правду поэта, род ставрогинской исповеди, потребовавшей от автора неимоверного напряжения душевных и физических сил. “Точность и отчетливость интонаций этой поэмы, горечь и правдивость ее содержания ставят ее выше всего написанного им”[1649]. ““Черный человек” интересен больше как автобиографический материал”[1650]. ”…Поэт сам как в горячечном бреду разговаривал со своим двойником, вернее, сам с собой”[1651]. ”…Он был автобиографичен”[1652]. И даже: поэма – “материалы для психиатра в клинике”[1653]. ““Черный человек” <…> настолько субъективен и явно патологичен, что из этого материала вряд ли вообще может получиться какое-нибудь значительное произведение. Это уже агония не только писателя, но и человека”[1654]. Отметим в скобках, что последнее из приведенных суждений разительно контрастирует с мнением самого поэта, который говорил Николаю Асееву, что “Черный человек” – “это лучшее, что он когда-нибудь сделал”[1655].
Важные биографические подробности находим в мемуарах В. Наседкина: “Эта жуткая лирическая исповедь требовала от него колоссального напряжения и самонаблюдения. Я дважды заставал его пьяным в цилиндре и с тростью перед большим зеркалом с непередаваемой нечеловеческой усмешкой, разговаривавшим со своим двойником-отражением или молча наблюдавшим за собою и как бы прислушивающимся к самому себе”[1656].
Это уже есениноведы последнего призыва, стремясь во что бы то ни стало “усложнить” и обелить образ своего кумира, едва не растворили смысл “Черного человека” в мифологических, фольклорных, оккультных и прочих аллюзиях. Первые читатели и слушатели поэмы справедливо увидели в ней строгий биографический самоотчет Есенина, обличение Есениным самого себя от лица беспощадного двойника – “черного человека”. Разнообразные поэтические средства, которыми пользуется Есенин, нисколько не мешают воспринять весь текст как такой отчет.
В чем обвиняет автора поэмы черный человек? Во лжи, в неискренности, в том, что он никогда не был собой, а если вчитаться внимательнее – в том, что он всегда носил “откровенные и расчетливые маски” [1657], в течение всей своей жизни менял “позы” (пользуясь словечком младшего есенинского современника Даниила Хармса)[1658]:
Счастье, – говорил он, —
Есть ловкость ума и рук.
Все неловкие души
За несчастных всегда известны.
Это ничего,
Что много мук
Приносят изломанные
И лживые жесты.
В грозы, в бури,
В житейскую стынь,
При тяжелых утратах
И когда тебе грустно,
Казаться улыбчивым и простым —
Самое высшее в мире искусство.
“Жуткая лирическая исповедь” Есенина, как и всякая другая исповедь, преследовала цель сразиться с ложью в себе и, пусть временно, – победить ее: сорвать маску и открыть читателю свое подлинное лицо. Отсюда доходящие до назойливости настойчивые есенинские попытки непременно донести смысл и пафос поэмы до слушателей, чередующиеся с упадком веры в собственные силы. Г. Устинов рассказывал: “Был канун Рождества. Есенин пил мало, пьян он не был. Весь вечер читал свои новые лирические стихи. Раз десять прочитал “Черного человека” <…> Читая, Есенин как бы хотел внушить что-то, что-то подчеркнуть, а потом переходил на лирику – и это его настроение пропадало”[1659]. А. Антоновская вспоминала, что после чтения “Черного человека” Есенин “как-то порывался что-то сказать, но… не сказал”[1660].
Как и в жизни самого Есенина, героическая попытка поэта, исповедуясь, обрести свое подлинное лицо, завершается в “Черном человеке” крахом. Очень точно это почувствовала первая есенинская жена Зинаида Райх: “Черный человек – человек и поэт. Мифы и ложь – фантазия, которая не умещалась в стихи” [1661]. Недаром в финальных строках произведения вместо отражения из зеркала на “поэта” пялится все та же пустота:
Остается лишь подивиться точности предсказания из процитированного нами во второй главе письма юного Есенина к Марии Бальзамовой от 29 октября 1914 года: “Я выдохся, изолгался и, можно даже с успехом говорить, похоронил или продал свою душу черту, и все за талант”[1663].
4
Осенью 1925 года состоялось последнее публичное выступление поэта. “В “Доме печати”, – вспоминает И. Грузинов, – был вечер современной поэзии. Меня просили пригласить на вечер Есенина. Я пригласил и потом жалел, что сделал это: я убедился, что читать ему было чрезвычайно трудно <…> Голос у него был хриплый. Читал он с большим напряжением. Градом с него лил пот” [1664]. “Последний раз, – пишет в своих мемуарах Н. Никитин, – я виделся с ним ровно за полтора месяца до смерти… Я не узнавал темного, мутного лица Сережи, разрывались слова, падала и уносилась в сторону мысль, и по темному лицу бродила не белокурая, а темная улыбка”[1665].
“Страшное зрелище застала я в “Ампире”, – рассказывает А. Берзинь. – Среди битой посуды ничком лежал Сергей Александрович, тесно сомкнув губы. Я видела, что он уже все понимает, но прикидывается бессознательным. Я нагнулась и сказала:
– Сережа, поедем домой.
Он не вставал, мне противно было до него дотронуться: он весь был покрыт блевотиной”[1666].
В этот период Есенин, в приступе пьяного безумия, словно подражая Блоку, перед смертью расколовшему на куски бюст Аполлона, “с балкона сбросил свой бюст работы Коненкова, уверяя, что Сереже (так он называл свой бюст) очень жарко и душно. Он вынес бюст на балкон, поставил на балюстраду и, посмотрев, что внизу никого нет, столкнул бюст на улицу. Упав с огромной высоты, естественно, глина рассыпалась на сотню кусков”[1667].
Приехав в начале ноября на несколько дней в Ленинград, Есенин, находившийся во власти зловещих настроений “Черного человека”, до полусмерти напугал своего приятеля Александра Сахарова, у которого ночевал:
Сахаров просыпается от навалившейся на него какой-то тяжести и чувствует, что кто-то его душит. Открывает глаза и с ужасом видит вцепившегося ему в горло Есенина. Отбиваясь, Сахаров окликнул: