…в газиллионах миль в пространстве и времени, прекрасный, как Земля, с точки зрения космонавтов из глубокого космоса – нас с папой, живущих на космическом корабле, скитающихся в холодной черноте.
Было еще только четыре, но снаружи уже становилось темно. Дождь прекратился, но воздух до сих пор был прохладным и влажным. Они шагали по сырой траве. Оливер придержал для Мюриел дверцу машины, но тут вдруг его внимание привлекло внезапное движение над головой. Он взглянул и указал вверх:
– Смотрите!
На ветке большелистного клена, среди густых теней сидела одинокая ворона. Она была блестящая, черная, с характерной выпуклостью на лбу и толстым загнутым клювом.
– Странно как, – сказала Мюриел, – похоже на джунглевую ворону.
– Мне кажется, подвид, – сказал Оливер. – Corvus japonensis…
– …также называемая большеклювой вороной, – отозвалась Мюриел. – Очень, очень странно. Ты думаешь?..
– Ну да, – ответил Оливер. – Он просто возник в один прекрасный день. Я думаю, он приехал на дрейфующем мусоре.
– Заглянуть решил, – сказала Мюриел. Она знала об их отвращении к внезапным визитам и находила это забавным.
Ворона расправила крылья и скакнула вдоль по ветке.
– Откуда ты знаешь, что это «он»? – спросила Рут.
Оливер пожал плечами, будто вопрос был несущественным, но Мюриел кивнула.
– Хорошо подмечено, – сказала она. – «Он» может быть и «она». Бабушка Ворона, или Т’Этс, на языке слиаммонов. Она из магических предков, которые могли менять облик, превращаясь в животное или человека. Она спасла жизнь своей внучки, когда та забеременела и отец приказал племени бросить ее. Отец приказал ворону П’а погасить все костры, но Т’Этс спрятала тлеющий уголек в раковине для своей внучки и спасла девушке жизнь. Девушка родила семерых щенят, которые потом сбросили шкуру, превратились в людей и стали народом слиаммонов, но это уже совсем другая история.
Упершись рукой в кузов, она медленно опустилась на водительское сиденье. Рут помогла ей, поддержав под локоть.
Ворона наблюдала за происходящим со своей ветки. Когда Мюриел надежно устроилась внутри, она вытянула шею и издала единственное хриплое «кар».
– И тебе тоже до свидания, – сказала Мюриел, запуская мотор, и помахала ей рукой. Ворона склонила голову на бок и смотрела, как машина медленно движется по извивам длинной подъездной дороги, становится все меньше и меньше и исчезает, наконец, за поворотом среди высоких деревьев. Оливер пошел в сад сорвать к ужину зелени, но Рут осталась у поленницы постоять еще и понаблюдать за вороной.
– Эй, ворона, – сказала она.
Ворона склонила голову набок. Ке, – ответила она. – Ке, ке.
– Что ты здесь делаешь? – спросила Рут. – Чего тебе надо?
Но в этот раз ворона не ответила. Она просто смотрела прямо на Рут черным блестящим глазом. И ждала. Рут была уверена, что ворона чего-то ждала.
Нао
1
Трудно писать о вещах, которые случились в прошлом давным-давно. Вот Дзико рассказывает мне все эти дико интересные истории из своей жизни – ну, как ее идола, знаменитую анархистку и антиимпериалистку Канно Сугако, повесили за измену Родине, или как мой двоюродный дед Харуки № 1 погиб, атакуя американский военный корабль, выполняя самоубийственное задание, – и все кажется таким реальным, пока она говорит, но потом я сажусь записывать, и истории ускользают, ощущение реальности уходит. Прошлое – странная штука. Нет, правда, оно вообще существует? Ощущение такое, что существует, но где? И если оно существовало, но сейчас не существует, то куда оно делось?
Когда старушка Дзико говорит о прошлом, глаза у нее словно обращаются внутрь, она будто вглядывается во что-то, погребенное в глубине, в мозге костей. Глаза у нее мутно-голубые из-за катаракт, и, когда она вглядывается вот так внутрь себя, она будто уходит в иной мир, замерший в глубине льда. Дзико называет свои катаракты куугэ, это значит «цветы пустоты»[54]. Мне кажется, это красиво.
Прошлое старой Дзико очень далеко, но даже о прошлом, которое случилось не так давно, как, например, моя собственная счастливая жизнь в Саннивэйле, писать довольно трудно. Эта счастливая жизнь кажется реальнее, чем моя реальная жизнь, существующая сейчас, но одновременно это как воспоминание какой-то совершенно другой Нао Ясутани. Может, той Нао из прошлого на самом деле никогда и не было, кроме как в воображении этой Нао из настоящего, сидящей здесь, в кафе французских горничных в Акиба, Городе Электроники. Или, может, все ровно наоборот.
Если тебе приходилось когда-нибудь вести дневник, ты знаешь – проблема с описанием прошлого скрывается в настоящем: даже если пишешь очень быстро, все равно вечно застреваешь в тогда и никогда не успеваешь за тем, что происходит сейчас, а это значит, что сейчас обречено на вымирание. Безнадега, правда. Нельзя сказать, что сейчас всегда бывает таким уж интересным. Сейчас – это, как правило, всего лишь я, сижу в захудалом кафе с горничными или на каменной скамейке у храма по пути в школу, двигаю ручкой по странице туда-сюда тысячу миллионов раз, пытаясь догнать саму себя.
Когда я была еще совсем ребенком в Саннивэйле, я вдруг стала одержима словом now. Дома мама с папой разговаривали на японском, но все остальные говорили по-английски, и иногда я застревала между двумя языками. Когда это случалось, повседневные слова и их значения вдруг теряли друг друга, и мир становился странным и нереальным. Слово now казалось мне особенно странным, потому что это была я, по крайней мере, по звучанию. Нао стала now, получив в придачу еще целое второе значение.
В Японии у некоторых слов есть котодама[55] – это дух, который обитает в слове и придет ему особую силу. Котодама слова now был похож на скользкую рыбу, гладкого толстого тунца с большим животом и головой и хвостиком поменьше и выглядел примерно так:
По ощущению NOW был вроде большой рыбы, которая глотала маленькую, и мне хотелось поймать его и заставить прекратить это занятие. Я была всего лишь ребенком и думала, если смогу по-настоящему понять смысл большой рыбы NOW, у меня получится спасти маленькую рыбку Наоко, но слово вечно ускользало от меня.
Думаю, в то время мне было лет семь или восемь, и я, бывало, сидела сзади в нашем «вольво-универсале», глядя на поля для гольфа, и торговые центры, и ряды домов, и фабрики, и соляные пруды, несущиеся мимо вдоль фривея Бейшоу, а вдалеке сверкали синие воды залива Сан-Франциско, и окно я держала отрытым, чтобы сухой, горячий, пахнущий бензином воздух обдувал мне лицо, и шептала: «Now!.. Now!.. Now!..» снова и снова, быстрее и быстрее, бросая слова ветру, пока мир пролетал мимо, и пыталась поймать момент, когда сейчас становится NOW.
Но пока ты произносишь «сейчас», оно уже кончилось. Оно уже превратилось в тогда.
Тогда – это противоположность сейчас. Так что сейчас уничтожает собственное значение, когда его произносишь. Вроде как слово совершает самоубийство, или типа того. Так что я начала его сокращать… now, ow, oh, o… Пока это не стало просто россыпью невнятных маленьких звуков, вообще совсем даже не словом. Это было безнадежно, все равно, что пытаться удержать снежинку на кончике языка или поймать пальцами мыльный пузырь. Пойманные, они прекращали существовать, и я чувствовала, что исчезаю тоже.
Подобные штуки могут свести с ума. О таких вещах мой папа думает постоянно, читая «Великих умов философии Запада», и, наблюдая за ним, я поняла, что рассудок свой надо беречь, потому что, если этого не делать, можешь закончить головой на рельсах.