— Значит, это ты из Моора.
Беринг закемарил. И не видел, что дверь отворилась, не слышал, как внезапно усилился шум дождя, не слышал приветственных возгласов, которыми ожидающие встретили вымокшего до нитки пришельца. Беринг был высоко-высоко, один-одинешенек в Каменном Море.
А сейчас перед ним стоял приземистый кругленький человек в наброшенном на плечи плаще, под которым виднелась форменная тужурка.
— Моррисон? — Беринг встал.
— Кто ж еще? — отозвался человек. Он еле-еле доставал Берингу до подбородка.
— Доктор Моррисон?
— Санитар Моррисон. Только эти вот слепцы и величают меня доком . Впрочем, они справедливо смекнули, что Моррисон выполняет работу доктора... Эй, Карти, — окликнул он через плечо, не сводя глаз с Беринга, — скажи-ка господину из Моора, кто лечит твои паршивые глаза и кто тебе гарантирует, что ты лучше прежнего разглядишь свою мисс Америку?
— Сэр, док Моррисон, сэр! — засмеялся человек с широкой повязкой на глазах.
— Моорская женщина нет-нет да и привезет с гор какой-нибудь сюрпризец, — сказал Моррисон, неотрывно глядя Берингу в глаза; тот не выдержал и даже потупился. — Ты прикинь, Карти, на сей раз она привезла к нам моорского парня, который якобы слепнет. Моорская женщина говорит, он, мол, решил, что слепнет.
Тот, кого Моррисон называл Карти, молчал. Среди пациентов послышались смешки.
Ошеломленный Беринг стоял как истукан перед человечком в форме и оказался не способен пошевелиться, даже когда санитар внезапно подошел к нему вплотную и быстрым, уверенным движением пальцев широко раскрыл ему глаза, словно проверял зрачки у потерявшего сознание или у мертвеца.
Дуновение воздуха, холодок высыхающих слез — Берингу стало почти больно, но не успел он собраться с духом и, защищаясь, вскинуть руку или хотя бы отвернуться, как Моррисон уже оставил его в покое.
— Моорская женщина правильно говорила? Ты решил ослепнуть?.. Тогда пошли со мной.
Естественность, с какой этот приземистый, кругленький солдат ощупывал его и притом во всеуслышанье толковал о сокровеннейших вещах, вогнала Беринга в краску. Он безмолвно стоял среди пациентов, а они смотрели на него всеми глазами, которые не прятались под бинтами и не заплыли. И все-таки даже в эти минуты крайнего замешательства он испытывал и странное облегчение: как будто от одного лишь присутствия этого маленького человечка не только его потаеннейшие страхи, но вообще любые тайны стали мелкими и безобидными; он бы не удивился и спроси его Моррисон о погребенном в скалах похитителе кур или о снах, мучивших его, когда он лежал в салонах виллы «Флора» между спящими собаками.
Этот санитар знал страх слепоты. Знал и моорские обстоятельства и о Лили говорил как о давней приятельнице... Но единственное, чем он интересовался со всей страстью — в этом Беринг убедился нынче утром в Большом лазарете, — был человеческий глаз.
— Чего ждешь? Пошли, — нетерпеливо сказал Моррисон и, взяв своего пациента за плечо, вышел вместе с ним в узкий коридорчик, где поблескивали мокрые следы.
Беринг не стряхнул руку санитара; точно растерянный ребенок, он позволил отвести себя по коридору в комнату, больше похожую на кладовку: среди множества стеклянных шкафчиков, демонстрационных таблиц, стеклянных, всевозможного размера, моделей глаз, среди книжных стеллажей и загадочных инструментов в ней едва нашлось место для стола и двух стульев.
— Садись.
На столе — это была лежащая на ящиках с книгами тяжелая стеклянная пластина — громоздились стопки журналов и пачки бумаг. Дождь громко стучал в единственное окно. Между горами бумаг виднелась разноцветная стеклянная модель человеческой головы; шары глазных яблок безмятежно покоились в стеклянных глазницах.
— Не мешало бы, — сказал Моррисон, щелкнув стеклянную голову по лбу, — чтоб все было прозрачным. Глаза-то иначе на что. Глаза! Понимаешь, это единственное в нашем организме, что позволяет сделать вывод о такой штуке, как сознание. Закрой глаза — и ты уже выглядишь трупом, и твой вид наводит лишь на мысли о мясе, бойне, развесном товаре... Сиди, сиди, мой мальчик. Посмотри-ка сюда, нет, не на карту, на таблицу, сюда ... что ты видишь? Говори вслух, что видишь.
Если в приемном покое и в коридоре Моррисон задавал вопросы и, не дожидаясь ответа, продолжал говорить, то теперь, среди этого беспорядочного скопища медицинских приборов, муляжей и книг, он стал внимательным слушателем, который кивком сопровождал каждое слово, прочитанное Берингом на таблице: строчка за строчкой санитар, кивая, провел своего пациента сквозь строй все более мелких значков до самого конца бессмысленного текста, служащего только для проверки остроты зрения.
Беринг читал. Сперва бойко, потом все медленнее. И меж тем как мельчающие буквы расплывались перед глазами или тонули в провалах его взгляда, он невольно перешел от чтения к рассказу, начал описывать затемненные зоны поля зрения, второй раз после отъезда из Моора открыл тайну своего дырявого мира.
Моррисон кивал. И похоже, ничему не удивлялся. Ему такие миры не в новинку. Что бы ни описывал Беринг — радужно-расплывчатый край и темную середину глазного изъяна или искривление параллельных линий на белом поле таблицы, — Моррисон кивал, иногда вставлял уточняющий вопрос или дополнял описание симптома, если Беринг запинался. Моррисон все знал.
Словно загипнотизированный уверенностью и решительностью, с какой этот маленький человечек взялся за его тайный недуг, Беринг исполнял все команды: уперся подбородком в металлическую подставку, прижал лоб к прохладному ободку. Смотрел в огненный фокус зеркальца. Потом в лучи щелевой лампы. Не двигался, только моргал, когда Моррисон пипеткой закапал ему в глаза анестетик, расширяющий зрачки и делающий роговицу нечувствительной к болезненному обследованию.
Моргающие веки омыли глаза наркотическим раствором и затянули радужку пеленой, сквозь которую Беринг различал уже одни только тени. Зрачки стали огромными, как у охотника ночью. Он чувствовал лишь нажим, но не иссушающий холод трехзеркальной линзы, когда санитар устремил взор в черные колодцы его глаз.
Глаза самого Моррисона прятались за шлифованными линзами офтальмоскопа, но открытый его рот был так близко, что Беринг чувствовал запах чужого дыхания.
— Фовеальный рефлекс ослаблен... метаморфопсия... сливающиеся отеки сетчатки... субретинальный экссудат... — Пока луч щелевой лампы скользил по глазному дну пациента, Моррисон начал в загадочном монологе бормотать названия симптомов и рефлексов, как бы составляя из этих слов мозаику недуга: — Точки просачивания в макулярной зоне... центральный очаг справа, парацентральные очаги слева... Микропсия... Ярко выраженная скотома...
Беринг не понимал ни слова. Он думал о кузнице. Ведь и он вот так же рассуждал сам с собой, проверяя узлы испорченного механизма. Как он устал. Сонным взглядом смотрел в огонь лампы: тень за слепым стеклом. Тень во льду. Наверное, и отец, когда зрение год от года слабело, тоже учился видеть мир таким отрешенным, таким неразборчивым и проклинал то, что видел: Прочти-ка эту треклятую листовку, я сам не разберу. Что написано на этой коробке, на этом плакате, я не вижу, черт побери. Читай вслух.
— Ретинопатия... Chorioretinitis centralis serosa... Теперь бормотание Моррисона смахивало на латинские литании из кузнечихина молитвенника.
— Эй, не спи. Ты что же, спишь с открытыми глазами? Вот ведь — спит с открытыми глазами. Ну-ка, засучи повыше рукав. Давай-давай.
Не меняя позы, наклонясь вперед, к подставке и трехзеркальной линзе, к свету, Беринг закатал рукав куртки, укол инъекционной иглы он едва почувствовал.
— Это просто краситель. Специальный краситель, — услыхал он голос Моррисона, ощущая, как что-то ледяное и жгучее растекается по жилам. — Контрастное вещество. По вене, через сердце и сонную артерию, оно попадет прямиком в твои глаза, и мне будет лучше видно дырки в нижних слоях твоей сетчатки. Безобидный фокус. Пожелтеешь на час-другой. Пожелтеешь, и все. Потом краситель растворится в системе кровообращения. Кровь опять отмоет тебя добела... Теперь положи голову на плечо; на плечо, слышишь?..