— Разумеется, фамилия знакомая.
Сказала с тою заговорщической улыбкой, — двери настежь, — которую я столько раз видел на лицах у других женщин, и я, глупец, тотчас входил, но сразу же за дверью настежь оказывалась другая дверь, и она была на замке. Всю жизнь за дверью, открытой настежь, передо мною оказывалась дверь на замке, а за дверью на замке… Не стоит сейчас думать об этом. В любом случае. Мне известна игра в дверь на замке, это как в шахматах, ход королевской пешкой или ход пешкой от ферзя. Самое трудное — потом, никогда не давалась мне эта игра — остановись, выпей. В пятьдесят лет это решение проблемы. Но Элия здесь, перед тобою, и нужно говорить вещи хитроумные, изощренные, следуя за изощрениями внезапно возникшего чувства подпольности. Нежное молочно-белое тело, mon amour. Светоносное лицо, блестящие капли повисли в волосах, на кончиках ресниц, блестят зубы, глаза смеются в неистовстве утра. Намокшая просвечивающая блузка. Облегающая груди, округлые, розоватые, нежная плоть под тонкой тканью. И ноги. Смуглые, посмотрел — все во мне перевернулось, кисти рук налились силой. Милинья в желтом бикини, стройная юной стройностью, все, что нужно для плотского обольщения, на месте, и ореолом — вечная прелесть детства, я ощущаю ее, сидя здесь, в кабинете, и улыбаюсь от нежности. Элия раздваивается, она — в прелести детства, ореолом парящей у нее над головой, я ощущаю ее; и она — в упругости тела, прочно стоящего на земле, это я тоже ощущаю. Каждая жилка в ней играет, лицо невинно развращенное, отсутствующее. Я радуюсь глазами и прочими видимыми органами, но те части, что скрыты от глаз, словно пропустили сквозь мясорубку. И тут Милинья изложила суть дела. В октябре у моей дочери экзамены по философии, Элия может давать ей уроки.
— Вы преподавательница? — спросил я.
— Доучиваюсь. Кончаю в этом году.
— Нравится вам специальность? — спросил я еще.
— Не столько она, сколько разные смежные науки.
И когда она это сказала, я заметил: взгляд — в ответ на взгляд, и радость, порхающая вокруг, словно апофеоз в честь нас двоих, так, что часть мира перестала существовать, и там была Элена. В той части мира, которая перестала существовать. Так что мне нужно остановиться. Поразмыслить немного. А луч солнца тем временем подбирается к политическим трактатам, которые стоят сразу после поэтов, и я обливаюсь потом. Выпить. Выпить, покурить, еще есть какая-то философия, там — предел, полнейшая глухота, полнейшая деградация. Что, собственно, такое культура? И человек в различных проявлениях своей сути? Усталость, не то, что называется обычно усталостью и при этом оказывается лишь способом избежать подлинной усталости, но сама подлинная усталость, то есть всего лишь неведенье этого способа. Стало быть… Что нравится девушке в пожилом человеке и пожилому человеку в девушке? Теоретики говорят разные разности, это разности теоретические. Что, мол, девушке — опытность, что, мол, пожилому человеку — иллюзия молодости. В теории. А я говорю: грех. Развращенность. Чем глубже развращенность, тем больше грех. А грех есть грех. Девушка — пожилой человек: развращенная невинность. Пожилой человек — девушка: полнота постижения запретного. Пожилая женщина — юноша — не так забавно. Пожилая женщина уже все знает, и юноша должен знать, на то и родился мужчиной, — поразмыслим. Все это попахивает «ретроградством», подумаем еще. Всякое наслаждение извращено, если не включает чувства ответственности. Допустим. И считается, что девушка не может обладать чувством ответственности. Но это не так. Предположим, речь идет о девушке и юноше. Это дело другое. Не знаю. Мне нравилась Элия, потому что она была юной, а юность прекрасна сама по себе, ибо быть юным — значит ощущать жизнь всем своим естеством, а любовь — высшее, что есть в жизни. Когда я учился в школе, у нас в городе была сельскохозяйственная станция, и там был осел-производитель. Иногда к нему приводили стареющих ослиц, чтобы улучшить потомство, осел не соблазнялся. Тогда перед ним ставили молоденькую ослицу, и он, распалившись, бросался к ней. Но тут молоденькую убирали, и вместо нее подсовывали старую; потому что в этот момент он уже был настолько распален, что ничего не видел, и соблазн достигал своей цели.
— Что могло бы прельстить вас во мне? — спросил я однажды Элию, и она сказала:
— Разве что ад.
Да, вот так напыщенно, но у меня нет ада, которым я мог бы прельстить ее. А есть другое — пластинка заиграла снова, но теперь я почти не слышу ее. Да, есть другая возможность: осквернить, быть оскверненной. Атавистическая подчиненность женщины — ведь это существует! Существует! Если какой-то мерзавец совратит девочку, публика негодует. Если какая-то мерзавка совратит мальчика, это забавно — а я совсем не забавный. Но в тот миг, когда я увидел тебя, мне пришло в голову: нам столько лет, сколько нам можно дать по нашему взгляду. Не по глазам, подчеркиваю, а по взгляду. Пикассо скоро доживет до сотни, возраст мертвецов. Но стоит ему открыть глаза… Жгут огнем. Да, ему столько лет, сколько можно дать его взгляду, даже когда он закрывает глаза. А я открываю свои, злобясь на бытие…
А ты — отклик на триумф моего совершенства, вижу тебя вдали, хрупкую, напряженную, ты покачиваешься в такт набегающим волнам, голый пляж, возвращающий нас к нашему первобытному естеству, и солнце, и солнце, мир пустынен, готов к полному обновлению, к доисторической жизни.
…что за дерьмо — жизнь.
VIII
И все-таки я начну ее с начала, но для чего возвращаются к началу — чтобы начать или чтобы кончить? Или для того, чтобы вообразить жизнь заново на тех ее отрезках, где она пренебрегла нами, и тогда получится, что пренебрегли ею мы. И все-таки каждый день, начиная с того самого дня, мы приглашаем Элию обедать с нами. От меня ничего не требовалось; впрочем, Элена была довольна. Впрочем, Элена, если бы все протекало под ее присмотром… Да и никакой вероятности, чтобы что-то случилось в ее отсутствие. Я — серьезный человек, должен держаться спокойно и на расстоянии, как того требует мое положение, придающее мне должное хладнокровие.
Мы обедали на террасе пансионата с видом на море. Мне море видно, я сижу к нему лицом, как мне положено по праву главы семьи, Элена сидит спиной к морю, как ей положено по долгу рабыни семьи. Милинья слева от меня, Элия справа. Ты красива. Я еще не понял этого толком, но твое воздушное изящество придает тебе летучесть, твое тонкое желтое платье тоже летучее, властное тело: словно взлетает вихрем смешинок. Ты прелестна прелестью моей дочери, коснуться тебя — какая мерзкая нелепость; а вкрадчивое желание ищет путь исподволь, бочком. Беру себя в руки, смотрю на море, излучающее свежесть и блеск, к горизонту оно становится светлее, холоднее. Как холодна толща вод на всем протяжении моря, как тяжелы они, плотные, маслянистые, даже мурашки пробежали по коже. Терпкий запах, как всегда во время отлива, вдали — как раз на уровне моих глаз — проходит корабль с уже зажженными огнями. И морская гладь снова пустынна, и в этой внезапной пустынности — смутная очевидность конца, а сумерки безмятежны и беспредельны. Я покачиваюсь в пустоте нулевой бесконечности, над маркизой небо, и оглушительность моего внезапного одиночества — Элена. Вот загадка, которой мне не разгадать. С одной стороны, все возможности выдумать тебя заново уже исчерпаны…
— Вы уже назначили время для ваших уроков?
— Папа. Никакие это не уроки.
…с другой стороны, твое присутствие необходимо. Оно мне как опора. Богач не богат без картины бедности. Свобода несвободна без того, против чего она направлена. И чистота, она — не чистота, если нет греха, который надо совершить — Элена. Перечитываю твою записку: «Я ушла» — читаю все еще в первый раз. Внезапный взрыв твоего отсутствия, здесь не хватает воздуха. Удушье. В стакане с виски позвякивают льдинки.
Это не «уроки», сказала Милинья.
— Эмилии нужно только кое-что объяснить, — говорит Элена.