Тарелка упала со стола и со звоном разлетелась на мелкие кусочки.
— Ну вот, — продолжал Томас так же спокойно. — Если проблема в гармонии, то в таком случае для меня это не проблема. И, кроме того, все проблемы в какой-то мере не плохое времяпрепровождение? Ты говоришь, да и я, кстати, тоже, что главное в жизни — созидание. Так твоя проблема — творишь ли ты? Так?
В таком гвалте мне было трудно разговаривать: я почти не слышал Томаса. К тому же безмятежность Томаса, это его невероятное утверждение в жизни среди безмолвия полей и ребячьего гомона вызывали улыбку и обезоруживали меня. Томас был из другого мира. И его вера в гармонию возбуждала мое любопытство. Может, он уже достиг той невероятной вершины, о которой я мечтаю как о неясной цели моего изнурительного поиска? Может, именно он — конкретное доказательство того, что эта цель существует? И может, ему уже явилась подлинная гармония пустынного мира с глухими отзвуками умерших голосов?
— Моя проблема, — сказал я наконец, — возникла у меня потому, что я ее почувствовал своей. Что думают о ней другие, меня не волнует.
Неожиданно к вечеру приехал Эваристо с Жулией и малышом. Они приехали к матери, но узнали, что мы у Томаса, и заехали сюда. Смех, шутки, заполнявшие дом, выплеснулись во двор. Эваристо похлопывал меня по плечу, кичился своей веселостью, выставлял ее напоказ, как пример для подражания мне, с моим угрюмым характером. Толстая, лопающаяся от оптимизма Жулия тоже меня похлопывала. Наконец Томас, взяв под руку меня и Эваристо, увлек нас в сосняк на те самые, все еще залитые солнцем скалы. По верхушкам сосен гулял, заполняя пространство и тишину, легкий ветерок. Но в невозмутимой бесплодности зимнего дня не шелохнулась ни ветка, ни травинка. Лежащие прямо перед нами прямоугольники сухой виноградной лозы напоминали строгую упорядоченность кладбища, а за ними стоял приземистый, насупившийся от зимней стужи и пережитого дом, напоминавший мрачные века на нашей земле. Но похоже, все это видел только я, потому что, когда пришел в себя, понял, что Эваристо и Томас спорят. Насмешливый Эваристо держался, как всегда, развязно. Томас — собранно, серьезно, глядя в лицо собеседнику. Предметом спора был раздел имущества. В уже составленной и все четко расписывающей бумаге Эваристо определял стоимость земель, досконально оценивая каждое оливковое или фруктовое дерево, режим ирригации, разрушенные строения. Я не имел детей, был холост и, возможно, потому мало что понимал во всех этих притязаниях на точность, предоставив братьям решить этот вопрос без моего участия. А чтобы мое присутствие их не смущало, отошел в сторонку и закурил. Потом обследовал сосняк и горизонт с противоположной дому стороны, взял в руку комок снега и с изумлением долго рассматривал это чудо природы. Когда же я вернулся, братья, явно раздраженные друг другом, молчали. Я спросил:
— Договорились?
Они заговорили в один голос. Потом умолкли, выжидая, кто же начнет. Не выдержал Эваристо: он предлагал, чтобы «Тапада» — огороженный участок леса — составила одну часть, а усадьба «Ургейра» и дом шли вместе. Но Томас считал, что «Ургейра» может интересовать только того, кто хочет получить дом. Тут Эваристо поставил условие: только не он. Потому что он сюда жить не переедет. Однако и Томас не собирался менять свое местожительство.
— Оставьте за мной, — сказал я.
Они разом замолчали. Но тут Эваристо снова начал хитрую вязь разговора, что дом-де и «Ургейра» стоят больше, чем «Тапада». Для него, конечно, они не стоят ничего, потому что он жить в деревне не собирается. Но истинная цена дому — половина «Тапады», хотя бы потому, что вокруг него земля. И он согласится, чтобы я стал владельцем дома, если выплачу им обоим компенсацию. Ну, скажем, двадцать конто.
— Тогда нет, я дома не хочу, — сказал я.
Тут Эваристо сморозил глупость. Он сказал, что если я доктор, то это еще не значит, что мне позволено крутить-вертеть, как захочется. Раз уж сказал, что берешь «Ургейру» и дом, нечего идти на попятный. Я объяснил, что согласился, но без компенсации. К тому же мать еще жива, и дом перейдет в мои руки только после ее смерти.
— А! Пусть бог тебя накажет за то, что ты хочешь нас обобрать.
— Да не хочу я дом! Все, кончено, не хочу, — заявил я. — Поделите, как считаете нужным, а потом давайте тянуть жребий.
Я снова отошел, оставив их вдвоем. Но они очень скоро меня позвали. Я вернулся. Томас предложил обсудить все это в его так называемом кабинете. Кабинет находился в одном из крыльев дома. Здесь были собраны самые разные книги, они лежали на этажерке и просто на полу, как и материалы по пчеловодству, прибор для окуривания виноградников, надо сказать — заржавевший, и несколько связок лука. Эваристо снова стал накликать на наши головы божью кару. Потом вдруг кто-то визгливым голосом прокричал в замочную скважину:
— Вот увидите, «Тапада» будет моя. Слышишь, Эваристо? «Тапада» должна быть наша.
— Нет, так невозможно, — сказал я, по горло сытый торговлей.
Да, сложным оказалось это дело. Оставалось только прибегнуть к помощи адвоката. Но, испугавшись издержек, Эваристо согласился на жеребьевку. Доли были составлены по его желанию. Но без адвоката обойтись не удалось: жребий мы тянули в его присутствии. Я вытянул «Ургейру» и дом. Кроме одного леска, «Тапада» досталась Томасу. Эваристо порвал с нами всякие отношения.
XIV
И вот я снова в Эворе, как когда-то, таким же солнечным утром. Впереди — неприятная развязка моей истории. Вздрагивая на рельсах, поезд замедляет ход. Я подхожу к окну и всматриваюсь в медленно движущийся мне навстречу город. Его озаряет солнце, он сверкает, как бриллиантовая брошь. Я уже с чемоданом в руке продолжаю стоять у окна и смотреть на темную громаду собора святого Франсиско, на его черные колокольни, на белые блоки жмущихся друг к другу домов и на обступающую город со всех сторон необъятную, уже зеленеющую равнину. Поезд внезапно останавливается, замирает в безмолвии пустынного вокзала. С чемоданом в руке я спускаюсь на твердый цемент платформы.
— Помочь, сеньор инженер?
С этими словами приближается ко мне шажками канатоходца Мануэл Патета. Он приподнимает фуражку, из его глаз льются пьяные слезы. Я отдаю ему чемодан, и он идет впереди меня в коротких, кончающихся где-то на уровне голени нанковых брюках и белых шлепанцах на босу ногу, идет согнувшись, будто у него болит живот. Я закуриваю и, хотя у вокзала стоят такси, следую за своим проводником. Вдруг он оборачивается, потом останавливается, намереваясь решить какую-то проблему:
— К Машадо, сеньор инженер?
Язык у него заплетается, слюна брызжет во все стороны.
— Да, да, к Машадо.
— Но знаете, сеньор инженер, может, сеньор инженер и не знает, что не может идти к Машадо. Пансион Машадо закрыт.
— Закрыт?
— Закрыт, да, сеньор инженер. И сеньор инженер не может идти к Машадо. Пансион Машадо закрыт. Сеньор инженер может идти к Эборенсе, или в «Диану», или к Жералдо.
И, больше не объясняя, пошел опять вперед. Я нагнал его, пошел с ним рядом, желая узнать, что же стряслось здесь без меня. Тут он объяснил:
— Сеньор Машадо был замешан в одном… Ну, до полиции дошло, что они коммунисты, но они вовсе не коммунисты. Они в одних рубашках, ну… танцевали…
Я внимательно посмотрел на него. Он оттопырил растрескавшуюся нижнюю губу и гадко хихикнул. Потом всю дорогу останавливался и хихикал, глядя на меня.
Действительно, пансион был пуст. Дверь мне открыла толстая женщина со сложенными на животе руками: сеньор Машадо уехал и закрыл пансион. Я устроился у Эборенсе, куда и перенес свои вещи. Но в этот же день навел справки о хозяине того дома, что на Сан-Бенто. А чтобы привести в исполнение созревший план, решил поступить в школу автолюбителей, окончание которой дало бы мне возможность, купив автомобиль, сесть за руль. Идея эта пришла мне в голову во время каникул, сразу после раздела имущества. Вершина Сан-Бенто, ветер с равнины и мои глаза, устремленные в далекую даль… Теперь, когда я устроился в новом пансионе, мне захотелось увидеть Софию. И вот к вечеру, посидев немного в кафе, я к ней и отправился. София! По мере того как я приближался к ее дому, образ Софии завладевал всем моим существом. Как я нуждался в тебе, София, как дрожал от сознания, что ты рядом, всего в двух шагах, по ту сторону двери, ты, твоя свежая улыбка, твои живые, невинные и в то же время порочные глаза, твое хрупкое и литое тело. У меня влажнеют руки, во рту пересыхает. Вспоминал ли я тебя во время каникул? Не знаю. Писал тебе много раз. Но у меня было столько всего — и воспоминания прошлого, и просторы земли, и безмолвие, и снег. Сейчас я один на один с моей страстью. Я трогаю колокольчик и, не слыша его звонка, теряюсь в догадках, звенит ли он. Но какое-то время спустя дверь открывает Лукресия, маленькая Лукресия с веселым, готовым лопнуть от здоровья лицом.