Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Выбрался из постели, обливаясь потом, побрел в ванную, налил холодной воды и бодрствовал в ней до самого утра.

* * *

Утром он сказал сыну. Они ждали автобуса на Южном вокзале в тени церкви и, прищурившись от солнца и белесого, выгоревшего неба, посматривали в сторону здания, где за блестящими стеклами бара мелькала Изюминка-Ю.

Он сказал:

— ...женщины — не главное дело в жизни...

Он и сам не знал, зачем произнес эту фразу, только не затем, чтобы учить. Равнодушно подумал, что все равно не может все объяснить — объяснить свое и чужое одиночество. Впрочем, он знал, что это неважно. Всегда что-то остается, всегда что-то не договариваешь. Просто так ты думаешь в перерывах между событиями в жизни, а потом судьба меняет тебя, и ты наивно думаешь по-другому, но с учетом опыта, который не дает тебе беспечно смотреть на окружающий мир, ведь теперь ты знаешь больше, ты опытнее, отныне тебя так просто не купишь, на мякине не проведешь. Только ты не подозреваешь, что самое страшное — это привычка полагаться только на самого себя, в которой ты в конце концов запутываешься, ибо порождаешь вокруг себя эгоизм, а внутри себя — пустоту.

— ...но если она у тебя есть, не стоит от нее отказываться...

На мгновение ему показалось, что он уговаривает сына. Насколько он помнил, он всю жизнь занимался этим, но так и не достиг совершенства. И только сегодня ему показалось, что есть какие-то искры надежды. В этом отношении Изюминка-Ю оказалась цельнее и естественнее. Пожалуй, даже естественнее его самого. "Просто тот, кто знает тебя ежедневно, не видит таким, какой ты есть на самом деле", — подумал Иванов. Он наблюдал, как она разговаривала с барменом, у которого движения вдруг сделались суетливыми. Перекидывалась пустой шуткой. Потом обернулась и посмотрела на них. Он поспешил отвернуться.

Сын только хмыкнул:

— Если бы я тебе еще поверил... — И покосился туда, где толпились люди и где минуту назад скрылась Изюминка-Ю. "Как ее правильно зовут?" — с тяжелым чувством одиночества подумал Иванов. Он уже успел привыкнуть к ее второму имени и по-другому не называл, признавая ее право на молодость и индивидуальность.

Публика набилась в единственный бар. Кто-то грел руки на монополии торговать в запретной зоне. С тех пор как границу перегородили проволокой и поставили шлагбаум, заведение, судя по всему, процветало.

— Если бы их было больше, я бы не отказался, — цинично произнес сын. — Я не умею жить один...

"А как же Изюминка-Ю?" — едва не спросил Иванов и мельком взглянул на выгоревшую степь и жалкие, пыльные кусты вдоль полосатой будки и шлагбаума. За ним начиналась другая страна, и на горизонте темнел сосновый лес, откуда тянуло северным отрезвляющим ветерком.

Ему была знакома сыновья бравада по любому поводу. Таким он помнил его и в пять, и в десять лет, словно за все эти годы сын ничуть не изменился. Может быть, он вырос в другое время и не хотел понимать отца. Потом это теряется где-то после тридцати, и тогда ты начинаешь принимать своих родителей такими, какими они есть.

— Пойми, мне не нужна опека, — признался сын.

Не надо возлагать на детей больших надежд. Но он давно усвоил, что выбритая шея производит благоприятное впечатление на окружающих. Когда-то они вместе пользовались одной бритвой (он учил сына — слишком коротко подстриженная борода портит линию подбородка), и это было приятное время — время скупого мужского существования, время без женщин и особых сложностей, время, когда они могли позволить себе общее молчание. Но оказалось, что за этим молчанием ничего не стояло. Оказывается, он ошибался.

— Ты укоряешь меня за то, что я вытащил тебя из тюрьмы? — удивился Иванов.

Сын на мгновение оттопырил губу:

— А зачем? Ты это называешь свободой?

Он брезгливо развел руки, воздев их в колеблющееся, как занавес, небо, словно пытаясь объяснить необъяснимое. Когда он сбежал в свою академию, для Иванова это было ударом по самолюбию. Тогда он впервые понял, что с сыном будет трудно всю жизнь.

— Через пять минут ты обретешь ее, — почти в сердцах бросил он ему.

В какой-то момент ему показалась, что Изюминка-Ю, прижав лицо к стеклу, что-то хочет крикнуть ему из бара. У нее было такое отчаянное лицо, словно она звала его. Он боялся в это поверить.

— Не вижу нужды, — произнес сын.

Так было всегда. Маленький человек протягивал ему дневник, но в его взоре читалось нечто такое, что не давало Иванову оснований считать его сыном, словно продолжение его детской немоты, — внутренняя отрешенность, что ли. Он редко был сентиментален, — если не помнить о надгробии со своим именем и непроставленной датой. Может быть, Иванов невольно сам воспитал его таким. Ранним утром, когда он, господин-без цилиндра и еще двое из ведомства господина полицмейстера, заехали за сыном, он вышел из дома вместе с Изюминкой-Ю, даже не взглянув по сторонам. Странно, что она не взяла с собой никаких вещей. "Не успела..." — со странным чувством надежды подумал Иванов. Он всегда был честен перед собой и наивно думал, что так же поступают все окружающие. С сыном он тоже поступал честно, за исключением Изюминки-Ю, но думать об этом не хотел. Он не знал, кого любит больше, того ли белобрысого мальчика, который однажды, когда он приехал за ним в пионерский лагерь, от радости побежал навстречу по длинной-длинной лестницы на откосе озера и где-то в середине ее упал так, что разбил себе губы, или этого молодого белобрысого мужчину с черной бородой и рысьими зелеными глазами, которые смотрели на него с непонятной требовательностью, почти насмешливо. И вот когда ты вдруг понимаешь это, ты оглядываешься назад с любовью, которую твой сын еще не понял, той любовью, которая не дает тебе забыть, кто ты, не дает забыть, кто твой сын, и что вы оба здесь делаете, на этой разделительной полосе.

— Если бы ты знал, как я от тебя завишу!

— В чем? — удивился Иванов. — В чем?! Скажи мне!

Он не знал, правильно ли поступает и что думает о нем Изюминка-Ю. Уж слишком растерянной она казалась за стеклом бара. Он надеялся, что это не имеет к нему никакого отношения, потому что это привносило в его жизнь одни сложности, а их и так хватало. На мгновение он подумал, что не должен никого обманывать, и себя тоже.

— Ты ничего не понимаешь, потому что я сам ничего не понимаю, потому что есть разница между тем, как себя представляешь, и реальностью, и я еще не разобрался, а ты уже разобрался и поэтому можешь судить мир. А я хочу сам пройти этот путь!

— Надеюсь, ты окажешься умнее всех, — заметил Иванов.

Он вдруг понял, что сын давно готовился дать ему бой, и, конечно, у него ничего не вышло от волнения и юношеской наивности.

— Но я так хочу! - воскликнул сын.

— Ну и слава богу... — примирительно ответил Иванов.

— Мне трудно тебя упрекнуть!

— Я давно тебе не мешаю... — ответил он сыну.

Их голоса потонули в гуле толпы, вырвавшейся наружу к поданным автобусам, и оба они невольно повернулись, чтобы увидеть, как между киосками мелькнула Изюминка-Ю и махнула им оттуда рукой, словно минут за десять до этого не бросила на ходу: "Ах, мальчики... — и побежала от грубости сына и от его угрюмого молчания, отводя назад плечи и устремив вперед упрямую головку, — куплю на прощание нашу помаду..." Белые с голубой шнуровкой тапочки мелькали по мозаичным плитам. Она оказалась живой, слишком живой для них обоих, даже в день отъезда, — словно укор его жертвоприношению. "Да не смейся ты так!" — хотелось крикнуть ему. Он пытался заглушить в себе ревность, затолкать ее поглубже. Он почти научился этому. Давно научился, или думал, что научился. Научился еще при жизни с Саскией. Выйдя из дома вместе с сыном, она даже не взглянула на него. Села рядом с одним из сопроводителей. "Помирились..." — почти с мертвенным облегчением решил он и мысленно поставил на ней крест.

73
{"b":"228705","o":1}